Воля к жизни
Шрифт:
Когда в 1939 году Красная Армия впервые пришли сюда. — продолжал комиссар, — и распределила панские поля между селянами, люди падали на землю, плакали и целовали ее. Они веками ходили по чужой земле, рождались на чужой земле, собственно, не на чужой, а на той, которую у них отобрали. Жили словно в воздухе. И когда советская власть вернула им родную их землю, они боялись поверить своему счастью. Пахали оглядываясь. А тут фашистское нашествие, и снова помещики. Но вот приходим мы, партизаны, опять возвращаем землю селянам, восстанавливаем советскую власть в тылу у врага, справедливость. Как же народу не интересоваться нами? Как только приезжаешь
Дружинин внимательно посмотрел на девушек.
— Вообще вам, медицинским работникам, чаше придется встречаться с населением, чем, скажем, подрывникам. Глядя на вас, селяне будут судить: кто такие партизаны, советские люди? Вы тут, на селе, политический авангард соединения. А разве это маленькая ответственность?
Воля к жизни
Не было часа, когда я смог бы заставить себя не думать о раненых и больных, оставшихся в госпитале под наблюдением Свентицкого.
К тому времени у меня окончательно определилось отношение к нему и как к человеку, и как к врачу. Он действительно ненавидел гитлеровцев и, насколько мог, добросовестно работал в нашу пользу. Преодолевая усталость, шел к раненым и больным, внимательно выслушивал и осматривал их. Но даже в самой этой внимательности было нечто чуждое нам — советским людям. Каждый больной может очень много рассказать о своих болезненных ощущениях. Свентицкий, как никто из нас, умел слушать рассказы о недомоганиях. Он не только внимателен к раненым партизанам, он любезен, я бы даже сказал — изысканно любезен. Там, где надо было бы сказать: «Ничего страшного у вас нет, через две недели будете на ногах» — Свентицкий осматривает больного с глубокомысленным, многозначительным видом, и на лице его написано: «О, да! Это сложный, серьезный случай!» Прикосновения его к больному настолько деликатны, словно больной — хрупкое создание, вроде комара, и его можно смять одним неосторожным движением пальца. Слушая больного, старик кивает головой с соболезнующим видом: «Так-так!» И в этом «так» слышится: «Ах, какое несчастье!»
Эта манера нянчиться с болезнью, преувеличенное «уважение» к болезни вызывает неловкость и у меня, и у Кривцова. Раненые вначале живо откликаются на вопросы Свентицкого, радуясь случаю наговориться досыта о своих недомоганиях. Но скоро становятся угрюмыми, несловоохотливыми, им становится стыдно за себя, за свою слабость, и, вместе с тем, тревога их растет. Мысли их сосредоточены на болезни. А Свентицкий, слишком подробно поговорив с двумя — тремя ранеными, не успевает заняться остальными, и нам с Кривцовым приходится брать на себя его долю работы.
Откуда эта преувеличенно-слащавая любезность и неумение спланировать свою работу? От излишней чувствительности, от мягкости характера? О, нет! Я видел впоследствии такой стиль работы и у других врачей капиталистических стран. Они привыкли быть врачами для немногих. Они привыкли к мысли, что главное — не излечить болезнь, а угодить больному, бесцеремонно и любовно сосредоточенному на своих страданиях. Вместо того чтобы яростно ополчиться против болезни, эти врачи цацкаются с нею! Даже у лучших из них есть нечто лакейское, торгашеское в стиле их работы. Они привыкли не торопиться возвращать в строй своих больных. Наоборот! Ведь,
Раздражали меня и консерватизм, научная робость Свентицкого. Я часто применял в нашем партизанском госпитале глухую гипсовую повязку в случаях тяжелых ранений с огнестрельными переломами бедра. Мы накладывали гипс непосредственно на рану, без всяких ратных прокладок, и я не снимал повязки до тех пор, пока кости не срастались. За все время моей работы у партизан не было ни одного случая, когда глухая гипсовая повязка не сыграла бы своей положительной роли в лечении раненых. Она спасала людей, уменьшала их страдания. Но Свентицкий испытывал неистребимый страх перед гипсовой повязкой.
— Это колоссальный риск! — говорил он. — Вы не можете видеть, что делается под гипсом. Нужно хотя бы прорезать окно в повязке, чтобы следить за раной…
— Зачем же лишний раз тревожить рану? И чего вы опасаетесь? Развития инфекции под гипсом? Но чтобы этого не случилось, надо тщательно обрабатывать рану, удалять из нее все посторонние предметы, омертвевшие ткани, а затем внимательно следить за самочувствием раненого.
— А откуда у вас может быть абсолютная уверенность, что в ране ничего не осталось? — возражает Свентицкий.
— Выдающийся советский хирург Сергей Сергеевич Юдин и его ученики применяли и применяют сейчас глухую гипсовую повязку во множестве случаев с огромным успехом, — отвечаю я.
— В заграничных клиниках этого нет.
— Но, Леонид Станиславович, почему вы уверены, что эти клиники лучшие в мире?
Свентицкий обиженно замолкает. Он врач с долгой практикой, с хорошей памятью, умело ставит диагнозы, и все же я тревожусь, когда приходится хотя бы на час оставлять на него раненых. Тем более на несколько дней! Чувствую большое волнение, подъезжая к нашему лесному госпиталю. Как будто целую вечность я уже не был здесь! Словно в дом родной возвращаюсь наконец.
Перехожу от койки к койке, от воза к возу. Все в порядке! Верило, Орлов, Полынь, Зубков, Москальцов, Стройнов — раненые, поступившие в госпиталь с тяжелыми осложнениями, с отеками, остеомиелитами, после тщательно проведенных операций чувствуют себя с каждым днем все лучше и лучше. Лица их свежеют, питаются они прекрасно, аппетит хорош на чистом лесном воздухе.
Шевченко и Горобец делают для исцеления больных не меньше, а пожалуй, и больше иного врача. Политрук и старшина всегда около раненых. Напрасно я волновался в Березичах. Пока коммунисты санчасти, наша маленькая, но сплоченная партийная организация на месте — ни один раненый не останется без ухода. Достаточно на полчаса опоздать на дежурство какой-либо сестре из отряда, Шевченко и Горобец бьют тревогу.
Федоров каждый день обходит больных и раненых. Он знает, кому из них лучше, что они сегодня ели, какое настроение у каждого. И никто из больных не вызывает опасений у командира. Никто, кроме Кривцова.
— Как Кривцов? — таковы первые слова, какие я слышу от Алексея Федоровича.
И я уже томлюсь вдали от Миши. Мне кажется — целая вечность прошла с тех пор, как я уехал от него. Не могу ждать утра. Ночью в темноте еду обратно в Березичи.
Кривцов слаб. Он с трудом поднимает свои исхудавшие руки. Вот Нюра на одну только минуту отошла от него, и он упрекает ее: