Восемь тетрадей жизни
Шрифт:
Рустам Хамдамов
СЛОВО О ТОНИНО
Некоторые люди переживают два или три человеческих поколения. У них в душе происходит то же самое, что у посетителя театра, который остается подряд три представления. Пьеса была рассчитана на одно представление, и новизна исчезла, обман не производит уже никакого действия.
У Тонино же получилось задержаться в первом представлении и зажигать лампочки не там, где написано, и менять надписи на вывесках, чтоб обычное
Вы не часто встречали людей в третьем уже поколении, чтобы те серьезно играли среди самых обычных вещей, переделывали бы их в необычные, и все радовались бы этому. Вот Тонино и возвращает память многим о прошлых «представлениях», едва не потерянных нами.
Андрей Хржановский
ГЕНЕРАЛ ГУЭРРА
— Женераль? Ти думаю? Ма перке?
— Ну как же, Тонино. Ты — один из крупнейших сценаристов за всю историю кино. Фильмы, сделанные по твоим сценариям, неоднократно награждались высшими призами на самых престижных кинофестивалях. Да что там награды — если бы список твоих работ ограничивался сценариями к фильмам Антониони, Феллини, Ангелопулоса, ты все равно по праву возглавил бы армию авторов, когда либо писавших или пишущих сегодня для кино.
— Ма перке — армия? Слюшай. Я не льюблю война. Я писайтель. Ми пьяче лавора. Но гуэрра.
— Я не помню, как звали того из богов, который отвечал за иронию. Думаю, что тот же Аполлон причастен к этому. Так вот, только вмешательством этого божества можно объяснить то обстоятельство, что твоя фамилия переводится с итальянского как «война». Ибо более миролюбивого человека, должно быть, природа не создавала.
— Покоже. Может, Архимед.
— Тот самый, который, увидев тень воина, накрывшую начертанные им на песке доказательства только что выведенной теоремы, воскликнул: «Не тронь мои чертежи!».
— Слюшай! Я знаю война! Я вийдел!
— Я помню твои рассказы о лагере. Каждый из них слышал по нескольку раз. И сам иногда пересказываю их студентам. Потому что не знаю лучших примеров поэтического, то есть образного мышления.
— Ма, какой рассказ? Ти знаю?
— Хотя бы один из них. Это чуть ли не первое стихотворение, написанное тобою на романьольском диалекте. В том стихотворении ты вспоминаешь, как впервые не только почувствовал, но и осознал, что такое голод: это когда ты смотришь на бабочку, перелетевшую через колючую проволоку лагерной ограды, и тебе хочется ее съесть…
— Да. Правда. Так было. Свобода — когда ты смотри фарфала и не хочет ее съесть.
Я тебе благодарен не только за эту историю. Я знаю, что десятки русских друзей пользуются твоим гостеприимством, твоими профессиональными советами, и ты, как всякий истинно великодушный человек, немного стесняешься своего великодушия. Тебе хочется подшутить и над ним, как ты сделал это только что, подложив мне на тарелку кусочек говядины, собственноручно тобою отрезанный.
— «Подарка»…
— Именно. И так же как этот кусок хлеба, подаренный мне, каждый твой рисунок из многих сотен, сотворенных тобою (частично у меня на глазах) и розданных на память не только близким друзьям, но зачастую мало знакомым, однако симпатичным тебе людям; и каждый из построенных по твоим эскизам фонтанов, каминов, деревянных сундуков и шкафов, — а это все изделия такой высокой красоты и артистизма, что любое из них можно без всяких скидок поставить в ряд с творениями мастеров эпохи Возрождения — все это есть бесценный подарок твоим современникам. И, конечно, потомкам, ибо вещи эти навсегда останутся в истории культуры.
Я не говорю о том, что каждый пейзаж, каждая улица, каждая гора и каждый город в Италии воспринимаются как твое личное открытие, преподносимое тобой — опять-таки сугубо лично — твоим друзьям. Тем из них, кому в настоящую минуту посчастливилось оказаться рядом с тобой на террасе твоего сада в Пеннабилли, или в «Саду камней», или в «Саду забытых фруктов», построенном тобою возле дома… Или бежать, едва поспевая за тобой, по узкой горной тропинке высоко над морем где-нибудь в Амальфи или Равелло… Или сидеть в тени рододендронов и магнолий на веранде «Гранд-отеля» в Римини, или в Сантарканжело под сводами ресторанчика «Сан-Джовезе», украшенного рисунками твоими и твоего великого земляка Феллини (видимо, неспроста дни вашего рождения разделяют всего лишь два месяца и какой-нибудь десяток верст)…
А помнишь ваш первый приход к нам, в нашу крошечную квартиру на дне оврага, в доме, поставленном поперек устья 1-го Мосфильмовского переулка, в верховьях которого обитали вы с Лорой — ваша квартира, напоминавшая бонбоньерку из детской сказки, была еще меньше нашей…
— Ио рекорде… То есть амаркорд…
— Ты тогда восхищался глиняными игрушками удивительного мастера из Душанбе. Впоследствии каждый приход к вам в гости мы старались отметить новой игрушкой старика Халилови…
— «Подарка…»
— А однажды, зайдя в магазин народных промыслов на Смоленской, мы встретили там Андрея Тарковского у прилавка с глиняными зверями — он тоже знал, чем тебе угодить, и мы на пару раскупили, кажется, весь состав этого чудесного бестиария.
Эти выбеленные и раскрашенные цветными полосами звери и по сей день живут у тебя в многочисленных клетках для птиц, расставленных по шкафам и полкам в Москве, Сантарканжело и Пеннабилли…
А когда ты увидел нашего маленького сына, который стоял в кроватке, держась за ее решетчатый бортик и улыбался тебе из полутьмы…
— Мамма миа!..
— Да, именно так ты тогда и воскликнул. А сын откликнулся словно-эхо: «Паппа пиа!..» На улыбку — улыбкой…
— Потом — студио…
— Да, потом был просмотр моих фильмов на студии. «Адессо Лоричка, перевод», — попросил ты Лору перво-наперво сказать мне, как Тарковский, узнав о вашем походе, лестно отозвался обо мне и моих фильмах. Конечно, ты не мог не догадываться, что значило для каждого из нас мнение Тарковского. И потом, во время просмотра, ты произносил после каждого фильма небольшой монолог-поэму, благодаря чему я услышал много понятных и не очень понятных слов…