Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:
Через полчаса выдаётся дневная порция сахара (двадцать грамм на сутки). Иногда сахар выдаётся вместе с хлебом. Беда, если это песок. Пока доходит до тебя пайка хлеба, сахар успевает растаять и на хлебе остаётся мокрое пятнышко, а сахара-то и нет. Такая выдача сахара даёт неограниченные возможности тюремщикам недодавать положенную норму, так как процесс выдачи оказывается абсолютно бесконтрольным, а недостача — абсолютно недоказуема.
За раздачей горячей пищи, хлеба и сахара наблюдает староста камеры, выбранный самими заключёнными.
В одних тюрьмах администрация старост не признаёт — все, мол, одинаковы. И нужно быть справедливым — в этих тюрьмах чувствуется
И только тогда, когда большинство уже съели и хлеб и сахар — приносят кипяток в чайнике или деревянном ведре. В некоторых тюрьмах жестяные кружки, миски и ложки закрепляются за камерой и в этом случае храня гея на общем столе, чтобы на утренних и вечерних поверках надзиратель мог их сосчитать, что он и делает не без удовольствия, осматривая каждую миску внутри и снаружи, а у кружек пробуя ручки: «не расшатаны ли и не собирается ли камера сделать из них нож или бритву.
В промежутке между завтраком и обедом приглашают на прогулку. Особенностью Вологодской тюрьмы, пожалуй, ей одной только присущей, является многообразная система провокаций и инсинуаций со стороны надзирателей.
Долгие дни мы не могли найти какой-либо способ уберечься от них. Не проходило и дня, чтобы кто-либо из нас не попадал в карцер. И только когда стали по очереди оставлять в камере на время прогулки одного человека, якобы по недомоганию, мы были избавлены в какой-то степени от этих провокаций.
А сводились они к тому, что за время прогулки (двадцать минут в сутки) надзиратель, регулярно производивший обыск (или «шмон», выражаясь на тюремном жаргоне) в камере, обязательно находил у кого-нибудь под одеялом или подушкой кусок стекла, проволоки, гвоздь. Такая находка влекла за собой карцер, а если предмет обнаруживался в ничейном месте — на столе, полу, — то наказанию подвергалась вся камера. Как правило, это было лишение прогулок на один, а то и на несколько дней.
Однако, несмотря на принятие с нашей стороны мер, не исключались случаи, когда надзиратель всё же что-либо обнаруживал. Последнее мы относили исключительно за счёт ротозейства и отсутствия должной «бдительности» со сторон оставляемого нами «недомогающего».
Установившаяся в тюрьме система носила массовый характер. Нельзя сказать, что делалось это из любви к искусству или чисто в спортивных интересах и уж, конечно, не в целях украсить наше пребывание там, а исключительно в силу грязного тщеславия надзирателей, стремящихся друг перед другом выслужиться и получить благодарность от начальства за проявленную бдительность и ревностную службу. А начальство, видимо, потакало и поощряло такую форму садизма. Не исключено, что поощрения не ограничивались только благодарностями, а и имели материальную основу — денежные премии.
Подтверждением этому является хотя бы то, что никакие заявления и протесты камеры со стороны администрации положительного отклика не находили.
А впрочем, почему я говорю, что не находили. Отклики были, и незамедлительные. После каждого такого заявления на прогулку нас совсем не выводили. Значит, реагировали!
Прогулочный дворик со всех четырёх сторон огорожен дощатым забором высотой в три, а то и в четыре метра (на глаз), поверх забора натянута в несколько рядов колючая проволока на кронштейнах, с небольшим наклоном внутрь дворика.
По
Все эти меры предпринимались с целью сохранения строжайшей конспирации и абсолютного исключения связи с другими камерами, обитатели которых прогуливались в соседних двориках. Малейшее нарушение давало повод и безапелляционное основание конвоиру подать команду: «Кру-гом!» — и возвратить растянувшуюся цепочку людей, жаждущих воздуха и хотя бы нескольких, украденных у конвоя, взглядов в небо и на солнце, обратно в тёмную, насквозь провонявшую, затхлую камеру.
Во дворике, вдоль забора, проложены шириной в один метр, на поперечных брёвнышках, тонкие, прогибающиеся доски. Эти «тротуары» исключают возможность заключённому поднять что-либо с земли.
Дни шли за днями, однообразные, тоскливые, длинные, как вечность. В воздухе уже чувствовалось приближение зимы. Деревья во дворе тюрьмы, по которому шли мы на прогулку, покрылись как бы ржавчиной. Уже чернели верхушки их, наводя тихую грусть и нежные воспоминания о Воробьёвых горах, Сокольниках, Измайлове. К хмурому небу тянулись почти оголённые ветви деревьев. Пожелтевшие, умирающие листья падали на землю, сорванные порывами осеннего ветра и садящимися на деревья ещё не улетевшими на юг птицами. А иные падали сами по себе, затейливо планируя в воздухе и мягко приземляясь, как разноцветные парашютики. Осенний ветерок шевелит их и они, шурша, покрывают землю пёстрым одеялом с разноцветными пятнами: совсем рыжими, почти красными, светло-жёлтыми. В прохладном воздухе разливается приятный резкий запах этого палого листа. Как же хотелось поднять и принести в камеру хоть один листок, хотя бы вот этот, который шевели тся и трепещет справа.
Небесная лазурь всё заметнее и заметнее блекла, затягиваясь разбросанными по небу тучами, плывущими вдаль, чаще с севера на юг.
Прогулка закончена. Возвращаемся несколько возбуждёнными и опьянёнными бодрящим осенним воздухом, небом, солнцем. А ведь ещё совсем недавно не видел, не ощущал, не обращал внимания на то, что давало жизнь, радость!
В камере форточка уже закрыта. Опять дежурит по коридору надзиратель Сердюк — мы его прозвали Сердюком, — который не разрешает её открывать. Обычно во время дежурства других надзирателей иногда удавалось держать форточку открытой весь день. Такой день был самым дорогим праздником. Ведь это единственный источник доступа воздуха в камеру.
Надзиратель Фоминых, наверное, сибиряк, изредка шёл навстречу нашим просьбам. Он даже разрешал открывать форточку нам самим. При этом через кормушку глядел за тем, как открывал форточку один из нас, обычно староста камеры, и одновременно часто оглядывался на коридор, чтобы не быть пойманным начальством или своим же товарищем. А обычно форточку открывал и закрывал сам надзиратель тогда, когда сам хотел и на столько, на сколько ему самому вздумается.
В неделю два раза открывалась дверь камеры. Вплотную к ней стоял фельдшер в грязном, с какими-то пятнами, халате и в форменной фуражке чекиста. Рядом с ним надзиратель и тележка-столик на колёсах. Спрашивает, есть ли больные. Население камеры выстраивается цепочкой за получением лекарств — кому закапать глаза, кому принять порошок. Таблетка, пилюля, порошок в руки не выдаются. Открываешь рот и фельдшер бросает, всыпает или вливает лекарство в него. Желающих записывают к врачу.