Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:
Почти все «фраера» бумагу взяли и занялись мучительным «творчеством». Кто, как мог, пытался на небольших клочках бумаги изложить и недовольство следствием, и доказательство своей невиновности, жалобы на побои и истязания, отказ от вынужденных признаний себя виновным по всем пунктам необозримой пятьдесят восьмой статьи.
Писал и я. Искал подходящих слов и убедительных выражений, пытался высказать своё возмущение несправедливостью решения Особого Совещания, настаивал на пересмотре всего дела и передачи его в суд, как это предусматривалось протоколом окончания следствия, доказывал, что ошибка, допущенная на
А невозмутимые парикмахеры продолжали своё дело, картёжники проигрывали и выигрывали чужие вещи. Появились искусно сделанные из хлебного мякиша шашки и шахматы, в нескольких местах бог весть откуда взявшимися иголками зашивались в швы одежды, в козырьки кепок — кусочки лезвий, огрызки карандашей, кусочки бумаги, неизвестно как сохранившиеся фотографии, деньги — камера судорожно готовилась к этапу.
В самом дальнем углу камеры приводился в исполнение «приговор» над «осуждённым» «Карзубым», который к вечеру был возвращён в камеру. Его накрыли чьим-то одеялом и исступлённо молотили кулаками и ногами, неистово плясали на нём. А он стонал и охал, вобравши голову в плечи и прикрыв лицо руками, корчился, извивался, но не кричал и пощады не просил.
Только пострадавший имел право помилования, то есть прекращения избиения, но он не имел права довести дело до смерти.
Этот пощадил.
— Лады, — хриплым голосом произнёс он, и все отошли от избиваемого. Зубы выбиты, разбит нос, заплыл правый глаз, переломана рука, надо полагать — поломаны рёбра. Ни слова не говоря, со стонами подполз «Карзубый» к двери, оставляя на грязном полу следы крови, постучал в дверь и исчез за нею.
Чем объяснил он за дверью своё состояние — неизвестно, однако после его ухода никого не вызывали и никого не допрашивали.
«Карзубый» в карты больше играть не будет до тех пор, пока новый «суд» из «законников» не разрешит ему этого.
Ни в одной тюрьме, нив одном лагере он этого не сделает, так как везде, куда бы он ни попал, о решении первого «суда» будут знать его «кореша» (товарищи).
Подошла пора получать хлеб, сахар, кипяток. Последний — в неограниченном количестве, с разливом супным черпаком в алюминиевые обжигающие миски. Хлеб и сахар распределяются неизвестно когда и кем выбранным старостой камеры из «блатных». Может, он уже был избран до нашего прихода в камеру. А, скорее всего, сделался им явочным порядком — «бригадиров нам не надо, бригадиром буду я».
Он клал руку на пайку хлеба или сахара, разложенных на столе и кричал: «кому?», а стоящий к нему спиной его помощник выкрикивал по списку фамилию, ставя против неё огрызком карандаша галочку или крестик. Каждый хотел получить хлебную горбушку (дольше жуётся) или пайку с довеском.
Наступил обед. Внесли баланду в термосах. Хлебали через края мисок, почему-то ложек не дали. Обжигались и торопились, так как мисок было мало. А желающих обедать — много. Счастливчики, у кого на дне миски попадалось несколько чёрных картофелин или следы мяса (кусок плохо промытой кишки или требухи) вылавливали этот трофей палочками от хлебных довесков, а то и просто руками.
Большинство обедало без хлеба, уничтоженного ещё утром, по мотивам не столько чрезмерного аппетита, сколько
И всё же, совсем потерявшие облик человека, шли на это. «Авось, прокосит», — думали они, хотя хорошо знали, что поймавший с поличным имеет право, охраняемый всей камерой, бить его сколько хочет и чем только может.
Поздно ночью стали вызывать на коридор для отправки по местам назначения.
В одну из партий, вызванных с вещами, попал и я. Опять выворачивали мешки и чемоданы, раскидывали бельё и сухари, карточки родных и кусочки сахара. Высыпали спички из коробков и табак из кисетов, ощупывали, некоторых заставляли раздеться.
Наконец, и это позади.
Вплотную к церковным дверям подъехал «воронок». Одного за другим, справляясь по какой-то бумажке и выкрикивая фамилии, впихивали в его раскрытые двери.
Не обошлось без казусов. Некоторые приговорённые, так же, как и я, Особым Совещанием или тройкой без суда, заочно, по списку — в знак протеста отказывались называть, кем они осуждены. Это несколько нарушало намеченную программой «комедию», но отнюдь не изменило положение вещей. Конвой разъярился и в назидание ожидавшим своей очереди, сунул двух особо «несговорчивых» в «карманы» «воронка». «Карманы» — это два ящика по обе стороны двери внутри «воронка». В них стоять нельзя — не позволяет высота, сесть тоже нельзя — не позволяют размеры, а потому человек как бы подвешивается, упираясь коленями полусогнутых ног и спиной в переднюю и заднюю стенки ящика, а локтями — боковые. Переезд в «кармане» на большие расстояния доводит «пассажира» до потери сознания из-за физической боли и недостатка воздуха.
Несмотря на это, мы все, оказавшиеся просто в «салоне», считали, что их поездка намного комфортабельнее нашей и даже завидовали им, так как нас напихали до отказа и пошевельнуть рукой или ногой во всё время переезда никому не удалось.
«Путешествие» длилось, может быть, полчаса, а может быть, и час, но показалось исключительно длинным.
— Куда везут? К поезду или на «Красную Пресню», а может быть, и в центральную пересыльную тюрьму?
Наконец, резкий тормоз, затем толчок. Машина остановилась. Открыли двери.
— Выходи, по одному!.. Садись!..
Вышли. Сели. Очевидно, незадолго до нашего приезда прошёл летний дождь. Садиться пришлось в полужидкое земляное месиво. Счастливцами оказались те, кто имел чемодан, они восседали на них, остальные садились на свёртки или просто на землю.
Пять служебных собак, волкоподобных овчарок, до хрипоты надрываются в захлёбывающемся собачьем лае. Собаки рвутся из рук собаководов, одна завывает и скулит, задрав морду к небу и поджав хвост, очевидно молодая, впервые выведенная на тренировку. Командный состав с пистолетами в руках. В десяти метрах от нас — железнодорожные пути, на четвёртом или пятом — несколько столыпинских вагонов.