Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:
Участие в играх принимали даже малограмотный колхозник Ваня и всегда мрачный член Свердловского обкома партии Токарев.
Но всё надоедало и опять возвращались к тому, что всех волновало, не давало забыться. Чаще других начинал Сорель.
— Мне кажется, что обвинительное заключение, составленное по ложному доносу или просто на основании явной клеветы, стало сейчас нормой поведения всех следователей.
— Только ли следователей? — перебивает Миша Колегаев. — Неужели зло, которое причиняется арестованному далеко задолго до окончания следствия надзирателями, тюремными чиновниками, не говорит о том, что их поведение также стало уже нормой, да к тому же, узаконенной?!
— А что
— А не думаете ли вы, что судьи просто боятся громко заявлять, что они в своей практике часто сталкиваются с фактами инсинуаций и предпочитают молчать? — вмешиваюсь в разговор я. — Не думаете ли вы, что такой судья и сам неминуемо может стать подсудимым?
— Всё может быть, допускаю и такие варианты, — отвечает Сорель. — Но ведь отмалчиваясь, они становятся соучастниками грязных дел следователя. И только ли одной боязнью можно объяснить это?! Мне кажется, сейчас к месту сделать и кое-какое обобщение. Страх, карьеризм, терпимость к любому злу, уверенность в безнаказанность — это страшная болезнь, выражаясь медицинской терминологией — инфекционная. Она заразила большой и сложный организм аппарата и в первую очередь тех, кто призван вершить правосудие и стоять на страже его. Согласны?
— Выходит, говоря по-простому, все они — ПАДЛО! — вмешивается в разговор наш Ваня. — Стукач — стучит, карьерист — доносит, прокурор — санкционирует, следователь — «лепит» обвинение и «пришивает» дело, а судья — «наматывает» срок! А над ним, выходит, никого нет? Что же они там, вверху, не видят, что делается вокруг? Ну, ответь мне, Сорель, ты же всё-таки сам был властью, ты что же, не видел этого? Молчишь? То-то же! А теперь заговорил, когда самого прихлопнули!
— Да, пожалуй, и не видел, Ваня! Ведь эта болезнь носит скрытую форму. Вот ты и я это почувствовали. Да и то тогда, когда это коснулось нас с тобой. А разве на воле ты мог подумать, что есть у нас такие люди, которые потеряли человеческий облик? Ведь ты их не видел. И ты, и я верили, что наш человек чужд всех этих недостатков. Да и то нужно сказать, что сволочами-то они стали позже. Они не родились с этим пороком. Не с пелёнок они такие…
Мне кажется, всё то хорошее, чистое, душевое, что в них было, уже много лет изо дня в день вытравливалось под самый корень. Им вдалбливали, что они окружены врагами, что они не видят дальше своего носа, что рядом с ними живут вконец испорченные классовой ненавистью люди, лишённые нормальных моральных потребностей, которые смотрят на всякое зло с явным удовольствием.
— Иными словами, эти падло, как ты говоришь, Ваня, усиленно, каждодневно готовились. А вот кем — сказать не могу, ещё сам толком не знаю! Так-то, дорогие друзья! А ты, товарищ Сорель, говори, да не заговаривайся! По-твоему выходит, что все, кто сидит — невиновны, а виноватыми их сделали следователи и судьи, по указанию сверху. Ведь только так можно истолковать твои слова. А не думаешь ли ты, что такие мысли дают полное основание усомниться и в твоей невиновности!?
— Товарищ Токарев! Не
— Не в бровь, а прямо в глаз сказано, и как же верно! Спасибо тебе, товарищ Сорель, с ними только так и можно говорить, — поддержал Сореля бухгалтер КВЖД Сахно.
— Неужели тебе до сих пор не понятно, что правосудие сегодня руководствуется отнюдь не стремлением оградить общество от настоящих преступников, хотя декларирует это на каждом перекрёстке, устно и в печати, а порочной и вредной формулой: «вина не доказана, но не доказана и невиновность, не доказано, что человек не намеревался совершить преступление»!
Ты вот часами каждый день доказываешь, что тебя судить было не за что, что ты не виновен и я тебе верю, не кривя душой. А вот ответы на твои многочисленные заявления гласят: «оснований для пересмотра вашего дела нет». А почему это нет оснований для пересмотра, ты об этом подумал?! Да потому, что ты не доказал правосудию своей невиновности. Нам вот доказал, а правосудию — нет. А если бы даже сумел доказать, думаешь, не был бы здесь вместе с нами? Уверю тебя, что всё равно не миновал бы этой камеры, так как не смог бы доказать, что не намеревался совершить преступление против своей Родины и народа. Вот ведь в чём дело, дорогой мой товарищ! Не обижайся на меня и побольше думай!
— А вот кем подготовлены такие; судьи и следователи — ни я, ни ты ещё не знаем. Ты считаешь себя кристально чистым человеком и невиновным, а во всех остальных видишь врагов. А не чересчур ли много этих самых врагов на двадцатом году существования Советского государства? Ты об этом задумывался, скажи нам по правде?! Ведь ты хорошо знаешь, не хуже нас, что помещиков и капиталистов у нас давно нет; кадеты, эсэры, меньшевики — вывелись; с троцкистами, зиновьевцами, бухаринцами — покончили, и ты со мною вместе активно помогал этому. Кто же остался? Ну, ответь! Остались рабочие, крестьяне, советская интеллигенция. А кого сажают? Рабочих, крестьян, инженеров, врачей, командный состав Красной Армии, учёных, коммунистов — не одиночек, а десятками, сотнями тысяч, и всё — врагов, шпионов, диверсантов, вредителей! Неужели у тебя не вызывает это хотя бы только вопросов: «Почему?», «Зачем?», «За что?». И ты не делай из меня врага. Об этом побеспокоились и без твоей помощи. И тебя, и меня — на равных! А вот для чего и кто — ни я, ни ты, да и никто из всех нас, собранных в этой камере, толком не знает!..
А ведь Сорель, пожалуй, прав! Чувствуется, что чего-то не договаривает, но, может быть, и сам не знает. Остаётся ясным лишь одно, что нельзя требовать от людей, сегодня стоящих над нами, чтобы они стали иными. Наши нравственные муки не могут казаться чем-то надуманным, бесполезным, каким-то нашим особым свойством. Ведь для них мы не люди, а злейшие враги. Все, кому мы здесь подвластны, — не слышат, да и не могут слышать нашего голоса. У них же это отнято, вытравлено.
Эти люди считают себя, и не без оснований, на данном отрезке времени сильными, совсем забывая, что вообще-то «сила — далеко ещё не право».
И не случайно, что они пугаются и боятся каждого нашего шага, боятся своих же коллег, товарищей, и даже собственных жён, детей. Родных отцов и матерей. Крайняя ограниченность и убожество — жалкий удел всех, или подавляющего большинства надзирателей, конвоиров и их непосредственных начальников. Я, по крайней мере, с исключениями не встречался. Им не понять того, что «слабость — это ещё далеко не смерть».
Да, мы слабы сегодня, но не мертвецы! Даже эта истина непосильна для их понятия!