Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:
— Отвечай, гадина, с кем переписывался?!
Ещё не совсем понимая, чего от меня хотят, но уже чувствуя, что всё только что пережитое по пути в кабинет оказалось лишь моим нервным воображением, навеянным созданной обстановкой, мысль, как молния, подсказывает, что смерть, оказывается, ещё далеко, сперва обещают «согнуть», потом «сгноить», а после этого «научить признавать Советскую власть». Вот, оказывается, что придётся перенести, прежде чем придёт смерть!
Догадавшись, наконец, в чём дело, проснулось чувство собственного достоинства, а где-то
— О чём так длинно спрашиваете, гражданин начальник? За что так ругаете? Я со дня своего рождения не слышал такой многоэтажной речи! Да, я эту книгу узнаю, она же из тюремной библиотеки, была у меня в камере почти целый месяц, я изучал её и даже конспектировал.
Начальник прищурил свои зелёные с желтизной глаза, словно у кошки перед броском на мышонка. По его лицу скользнула еле заметная улыбка: ага, всё-таки поймался, не зря я потрудился, с такими только так и нужно разговаривать.
— На чём же ты конспектировал? — с иронией и явным удовлетворением спрашивает начальник; он даже потёр Руки.
— На клочках обоев, гражданин начальник, — чётко ответил я.
— Каких ещё обоев, что ты мелешь, ты с кем разговариваешь?
— А на тех, что каждое утро выдаёт надзиратель перед уборкой, на клозетной бумаге, гражданин начальник! — признался я.
— Где они, эти обои, покажи!
— В камере, гражданин начальник, в матраце!
Телефонная трубка поползла к уху:
— Обыскать кровать заключённого номер триста двенадцать! Всё, что найдёте — немедленно доставить мне. Да, да, в кабинет. Если ничего не обнаружите, обыщите ВСЕ кровати. Да побыстрее!
Проходят несколько томительных минут. Появляется солдат, кладёт на стол стопку бумажек треугольной формы с размерами катетов сто на двести миллиметров. Начальник явно поражён. Лицо и шея опять покраснели, испарина покрыла лоб.
— Откуда набрал столько бумаги, кто дал? Отвечай!
— Я же вам сказал, гражданин начальник, что мы каждый день получаем по одной бумажке на брата и экономим её, деля каждый треугольник пополам. А вдруг кому-нибудь понадобится оправиться дважды!
— Найди листок с прочитанным тобою в книге текстом!
Быстро нахожу и кладу перед ним. И только тогда, когда листок был положен на страницу книги, я совсем убедился в правильности своей догадки, что конспектируя и кладя бумажку на книгу, сделал карандашные надавы на страницах. Библиотекарь при поверке наткнулся на эти страницы, усмотрел в этом крамолу — переписку с другими камерами, и доложил начальнику, а начальник вызвал меня для установления о чём и с кем я переписывался.
Вздох облегчения вырвался из моей груди.
— Что вздыхаешь? За порчу книги и недозволенное использование выдаваемой бумаги лишаю всю камеру книг из библиотеки на полгода… и переписки на три месяца.
— Уведите обратно в камеру!
— До свидания, гражданин начальник!
В камеру возвратился другим путём, тропинкой вдоль монастырской стены. До сих пор не могу понять, почему к начальнику
В камере никто не спал. Мой рассказ привёл всех в удивление и вызвал дружный, долго несмолкающий смех. А когда узнали об общем наказании всей камеры — наступило уныние и крайнее недовольство. В адрес начальника посыпались буквально градом эпитеты, которые воспроизвести на бумаге не решаюсь. Они были не менее выразительны, чем в речи начальника, и обращены были непосредственно в его адрес.
Лишение книг и переписки на такой длительный срок — слишком чувствительный удар, чтобы оставаться равнодушным. Злясь на себя, что не просил начальника наказать меня одного. Ведь «испортил» книгу я, камера тут ни при чём.
— Завтра же буду писать об этом начальнику!
— Это бесполезно, — сказал Сорель, — использование бумаги не по назначению — дело всей камеры, а в порче книги мы — прямые соучастники, так как бумагу-то давали мы, а не кто-либо другой.
Решили ничего и никому не писать.
Утром изъяли все книги и тетради (почему забрали тетради — непонятно, о них начальник ничего не говорил; наверное, после моего ухода передумал и ужесточил наказание).
Ещё большее удивление вызвало то, что утром нам бумаги для уборной не выдали. На вопрос к надзирателю, как же теперь нам быть, получили «исчерпывающий» ответ:
— Нам не велено давать! А как вам быть — узнайте у начальника.
На вопрос: только ли наша камера наказана или все, последовал ответ: «А этого вам знать не положено!»
Камера приуныла. Но продолжалось это не так уж долго. Вскоре начались события, не описать которые просто нельзя.
СНОВА СОЛНЦЕ
«И чего не отдашь за свободу? Какой миллионщик, если бы ему сдавили горло петлёй, не отдал бы всех своих миллионов за один глоток воздуха?»
Поздно ночью тюрьма была поднята на ноги. Открывание и закрывание замков, топот в коридоре нарушили ночную тишину и беспокойный, до предела чуткий сон тысяч людей, закрытых от всего мира, солнца, воздуха в стенах древнего Соловецкого Монастыря.
Охраняет их зоркая стража, охраняют их железные решётки, древние стены монастыря-тюрьмы, Белое море.
Монастырские кельи, превращённые в камеры, ожили. Слышатся через дверь команды надзирателей с приказанием встать и одеться. А через несколько минут, показавшимися слишком томительными своей неизвестностью и томительностью, стали открываться двери и заключённых, имевших собственные вещи, ранее отобранные по приезду в Соловки, повели на вещевой склад.
Уже через час всех согнали в вестибюль со сводчатыми, нависшими над головами потолками, ещё сохранившими следы какой-то росписи. Трапезная монахов превратилась в тюремный «вокзал».