Восковые фигуры
Шрифт:
Сто сорок килограммов! Ого! Двойная норма. Выдержит ли установка и на этот раз? Всеобщее возбуждение нарастало. Все как по команде встали, хором скандировали: «На крест его, на крест!»
Доброволец бросился было бежать, его скрутили, повалили на пол, приказали не шевелиться. Эта короткая схватка с гигантом придала зрелищу остроты. Вся процедура повторилась в точности: сверкнуло, грохнуло, зашипело. А когда огненное облако растаяло, все увидели посредине площадки третьего. Это был пришелец. Он успел сменить рабочий комбинезон на полосатую одежду смертника.
— А теперь последний акт этого маленького спектакля, — сказал Герт. — Но прежде разрешите поблагодарить всех тех, кто оказал мне любезную и неоценимую помощь в работе! — Он поклонился и встал на крест. Ни один мускул не дрогнул на его сухом крючконосом лице. В наступившей тишине он обвел всех медленным взглядом и твердо произнес: —
Оператор замер у пульта. Алексей Гаврилович поднял руку, но не затем, чтобы дать очередную команду, — он требовал внимания и, выдержав паузу, звонко, как заправский конферансье, объявляющий очередной номер, выкрикнул:
— Удивительное рядом, друзья! Человек, которого вы видите, наш замечательный конструктор, чьи усилия вернули к жизни установку «Апчхи», — личность таинственная, необычная. Он прилетел из будущего, чтобы передать нам привет и сказать: «Так держать, товарищи!» Но по незнанию нарушил закон и приговаривается…
— Помиловать, помиловать, помиловать! — хором скандировали зрители.
Все встали. Гром аплодисментов приветствовал пришельца.
Алексей Гаврилович крутанулся на каблуке, как в танце, и закончил на высокой ноте:
— Идя навстречу вашим пожеланиям, а также пользуясь данной мне властью, я заменяю смертный приговор на условную меру наказания и назначаю гражданина, не пожелавшего назвать своего имени, главным экспертом по обслуживанию установки — пожизненно! А теперь прошу уважаемых гостей — в буфет! — И он сделал широкий жест рукой.
Тотчас открылись боковые двери, за которыми находилось довольно просторное помещение с накрытыми уже столиками, с вином, фруктами и закусками. Подталкивая друг друга в спины, публика ринулась занимать места. Герта увлекли за собой, усадили, с ним чокались, поздравляли с высокой должностью, с тем, что так хорошо все для него окончилось. Компания была исключительно мужская, и поэтому возгласами одобрения было встречено появление на празднике молоденьких хорошеньких официанток в таких архикоро-теньких юбочках — это как раз входило в моду, — что если бы они исчезли вовсе, этого бы никто не заметил.
Улучив момент, Герт покинул праздничное сборище. Еще звучали в ушах предсмертные крики жертв, а позднее поздравления и тосты, провозглашенные в его честь, и звон бокалов с шампанским, но все сразу отодвинулось и забылось, когда Герт вошел в тишину одиночной камеры, будто покинул театр абсурда. Совсем другие чувства окатывали его жаркой волной. Захотелось немедленно, до физической боли в сердце увидеть Уиллу, поделиться с ней своим триумфом. Как долго они были в разлуке! Прочь гордость, прочь глупые распри! Он упадет на колени и будет просить прощения — теперь, когда процесс необратим, почему бы и не поступиться частицей своего самолюбия. Она убедилась в его правоте, этого достаточно. А голубоглазый мальчик? Что ж, женское сердце всегда с тем, кто рядом. Они улетят, и все забудется, как забываются сны. Бежать немедленно! Он чувствовал, есть еще психические ресурсы, а вспыхнувшая жажда жизни стала источником новых духовных сил. И до нелепости диким показалось принятое ранее решение принести себя в жертву, утешаясь ореолом мученика, о чем никто никогда не узнает, вместо того чтобы пожинать лавры величайшего ученого своего времени.
Взволнованный происшедшим в нем переломом, он вскочил и стал расхаживать взад и вперед, меряя быстрыми шагами тесное пространство камеры. Бежать, бежать немедленно! Время уже на пределе, но он успеет, должен успеть!
Отмщение
Уилла упивалась своим счастьем. Даже та страшная пустота, что осталась в душе после ухода Герта и странного, на несколько месяцев исчезновения Пискунова — лишь он мог ее успокоить, утешить, когда казалось, что жить больше невозможно и остается лишь умереть, — все эти чувства, еще недавно ее терзавшие, вдруг поблекли и растворились в новых, неведомых ощущениях, осталась лишь слабая боль, так на месте заживающей раны остается один рубец, но он уже почти не беспокоит, а только напоминает. Как часто, находясь в роддоме, окруженная равнодушным вниманием врачей и сестер, она зарывалась лицом в подушку и плакала, плакала, не чувствуя облегчения. На нее косились с недоумением и любопытством: кто мог бросить или просто обидеть столь прекрасную женщину? Пытались утешать, по-женски, по-бабьи жалея, но заботы эти, шедшие от доброты и непонимания, натыкались на глухую стену; сердце ее, онемевшее от боли, было закрыто наглухо, и постепенно от нее все отступились. Никто толком не знал, кто она и почему здесь. И Уилла была благодарна за то, что наконец-то ее оставили в покое.
И вот когда он родился, ее маленький сын, и она ощутила
Герт молчит, с ним все кончено, но почему-то именно он, а не Пискунов, человек, которого она любила, постоянно возникал в ее мыслях, как будто все было, как прежде. Когда она смотрела на крошечное личико сына, любуясь им, ловила его слабую беззубую улыбку, ей казалось, все будет хорошо. Вернется Герт, крепко обнимет сильной и ласковой рукой, посмотрит в глаза, чтобы, не расспрашивая, одним взглядом охватить то, что совершилось в ней в его отсутствие. И осторожно возьмет на руки сына, боясь неосторожным движением что-нибудь повредить. Мужчины смешные! Все они такие — смотрят на своих новорожденных младенцев, еще не отдавая себе отчета в том, что это уже вполне человек, со своей судьбой и своим будущим, а не только маленький живой комочек и что в нем заключена данная от природы сила жизни.
Уилла смотрела на сына, и слезы катились из глаз, падали на мокрую подушку, на его лицо, из-за чего он смешно и недовольно морщился и даже чихал, досадуя и сердясь, а она смеялась в ответ — это были уже другие слезы, радостные, счастливые… Она подхватывала его на руки, кружила и торопливо совала ему грудь, а сама в блаженном бессилии роняла себя в раздвинутое кресло, некрасиво раскинув ноги и изогнувшись корпусом — лишь бы это было ему удобно, красота ее позы была ему безразлична, как и ей самой, и он вполне вознаграждал ее своим аппетитом и неистощимой жадностью. Оба они погружались в блаженство, каждый по-своему. Придет время, и он, повинуясь законам живой природы, перейдет в новое состояние, а этот смешной младенческий образ исчезнет и для него, и для всех других, и только она сохранит его в сердце как частицу самой себя и как вечный источник нежности и любви.
Уилла любила смотреть на сына, когда он спал, находясь во власти сытой и приятной расслабленности и только тихонько сопел, как бы заявляя миру о своем существовании, и этим вызывал в ней новые приливы исступленной нежности. Странно, что именно в эти минуты лицо его становилось более взрослым, в нем отчетливей проступали черты, которые она узнавала без труда, — то были черты Герта и ее самой, вдруг появлялось, то одно, то другое, она, смеясь, склонялась над младенцем, чувствуя, как тяжела ее грудь, как она упруга, как она тянется к маленьким раскрытым устам, полная нетерпенья скорее отдать излишки. Они были как два сообщающихся сосуда, он продолжал ее и заполнял ее в эти дни одиночества и горького счастья. Уилла была похожа на мадонну — ненаписанный портрет в галерее прекрасных женских образов, лицо ее стало прозрачным, глубокие скорбные морщинки прорезались около плотно сжатых губ. Что-то бродило в ней все сильнее и сильнее, вызывая приступы раздражительности и беспричинных слез. Никто не видел происходившего с ней, все это было спрятано глубоко внутри, но каждый раз вслед за кормлением ребенка, когда они сливались воедино, неутоленное желание молодой женщины терзало ее, разрывало на части, грызло, как проникшее внутрь чудовище, на борьбу с ним уходили все силы, и когда она лежала ночью без сна во власти навязчивых образов, разжигаемых воображением, ее охватывало отчаяние и хотелось умереть — не потому, что она считала свою страсть греховной, а потому, что она казалась ей неуместной. Именно сейчас.
Однажды, приняв ванну, Уилла долго, не одеваясь, стояла нагая перед зеркалом, созерцала себя критическим оком. Но нет, материнство не только не обезобразило ее тела, а наоборот, сделало его как бы одухотворенным, оно все трепетало от внутренней музыки, понятной для тех, кто любит и умеет слышать. Здесь же не было никого, ни подруг, ни друзей, кто мог бы подняться на один с ней уровень, зеркало бесстрастно отражало женщину, которую многие сочли бы совершенством, но сейчас это не доставило ей радости. Первый раз, может быть, за все время она не сосредоточилась заботливой мыслью на своем ненаглядном чаде — он спал в это время, и не было особой нужды волноваться и думать о нем, — а продолжала думать о себе, о том, как неукротима ее женская натура. Только что родила ребенка, и вот снова душа и тело запутались в тенетах неумолимой природы. Даже легкое прикосновение к себе, когда рука привычно скользнула вниз к животу, заставило сердце вздрогнуть, и кровь прилила к щекам. Глаза Пискунова, смотревшие на нее откуда-то из глубины, были полны нежности, которая о любви говорит больше, чем страсть. Уилла рассмеялась, вспомнив, как обещала слиться с ним в любовном экстазе — даже если это будет последний миг ее жизни. Случится ли это когда-нибудь?