Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
— Нет, — сказал Устинов, вставая.
А через несколько минут он входил в заводской профилакторий. Здесь, в кабинете антиалкогольной психотерапии, его уже ждали. Поздоровавшись, Устинов несколько мгновений молча всматривался в лица сидящих перед ним. Надежда, смущение, легкая ирония — все было написано на этих лицах. На большинстве из них алкоголь уже успел оставить свою печать. Мешки под глазами, дряблая кожа, синюшно-багровые щеки… Были здесь, правда, и совсем еще молодые люди — внешние признаки пьянства, казалось, еще не коснулись их, однако от внимательного взгляда не могло ускользнуть напряженно-беспокойное выражение их глаз, повышенная суетливость движений. Устинов знал, что
«Сегодня я потерял близкого человека, — хотелось сказать ему. — Его гибель подобна гибели от затаившейся мины, что была заложена еще в дни войны, а взорвалась лишь сегодня. Он погиб, как погибли тысячи и тысячи тех, кого растлил, истерзал и превратил в ничто алкоголь. Давайте оглянемся и попробуем мысленно сосчитать эти жертвы. Давайте вспомним хотя бы тех, кого каждый из нас знал близко. Давайте вспомним их глаза, их лица, которые когда-то были живыми, давайте подумаем об их надеждах, которым не суждено было сбыться. Давайте вслушаемся, наконец, в плач матерей, чьих сыновей смерть настигла в пьяной драке, на койке психиатрической больницы, в хмельном угаре… Для того ли пришли эти люди на землю, чтобы умирать в собственной рвоте, в грязи, в страданиях, в стонах и судорогах?!
Я расскажу лишь один случай, который до сих пор жжет мою память, камнем лежит на сердце. Лишь один случай.
Это было девятого мая сорок пятого года, в день Победы. Наверно, излишне говорить, что это за день был для всех нас. Я работал тогда в военном госпитале в Германии. К вечеру девятого мая нам доставили трех умирающих солдат. Они были без сознания. Острое алкогольное отравление. Они отпраздновали победу, напившись какого-то суррогата. Потом я узнал, двое из них прошли до Берлина едва ли не от самого Сталинграда. А теперь умирали, и мы ничего не могли сделать. К утру умерли все трое. Я не знаю, что написали их родным. Наверно, то же, что писали всем павшим. В госпитале я видел немало смертей; казалось, я привык к ним, но с тем, что произошло этой ночью, мое сознание не могло смириться. Страшно! Тогда в госпитале, мучаясь от непоправимости случившегося, я впервые понял, чему должен посвятить свою жизнь…»
…Произносил ли он эти слова, или ему лишь казалось, будто он их произносит? Что-то странное опять творилось с ним: ему чудилось, будто говорит он громко, в полный голос, но сам он не слышал своих слов.
Внезапно раздался чей-то вскрик, с особой отчетливостью, как на фотонегативе, увидел Устинов перед собой встревоженные лица, и в следующий момент все вокруг начало терять свои очертания и меркнуть…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
УСТИНОВ
К концу ноября Устинов начал медленно выздоравливать. Ему уже разрешили вставать, а в декабре, в мягкий зимний день, он первый раз вышел на прогулку. Вера, сильно осунувшаяся и постаревшая за эти полтора месяца, а теперь тоже постепенно начинающая оживать, шла вместе с ним, поддерживая его под руку.
Снег в больничном саду ослепительно белел, он был пушист и не тронут. Только в раннем детстве, казалось Устинову, доводилось ему видеть такой снег. Вообще последнее время мысленно он все
В больнице чаще других, не считая, разумеется, Веры, его навещала Люда Матвеева, нередко заходил Ягодкин, а однажды даже явилась целая делегация от общественности института в составе Ивана Семеновича Бегового и Зои Павловны. Но разговора между ними не получилось, Устинов чувствовал себя скованно, неестественно, хмурился и большей частью молчал.
«Умри я сейчас, — думал Устинов, — и наверняка речи лились бы одна слаще другой». Он не выносил этого панихидного сладкоголосия. Самый легкий способ утешить свою совесть — это возгласить вечную память у гроба того, кого ты ненавидел всю жизнь. Мол, смотрите, перед лицом смерти я поднимаюсь выше личных пристрастий, я скорблю вместе со всеми… Ну чем не достойная картина? Нет, не терпел Устинов подобного похоронного лицемерия.
Мысль его невольно возвращалась к похоронам Веретенникова. Хоронили его, рассказывала Люда Матвеева, скромно, почти незаметно, панихиду проводили прямо на кладбище, однако весть о его самоубийстве обросла различными слухами и домыслами, и оттого народу собралось немало. Речи произносились со слезой, с надрывом, и горькое чувство охватывало Люду. Где, спрашивается, были эти люди, вещавшие теперь о безвременно ушедшем таланте? Устинов и себе не мог простить этой нелепой смерти. Не отпусти он тогда Веретенникова, оставь у себя дома еще на день, другой, — и все, возможно, сложилось бы по-иному.
Как-то спросил он Матвееву о Елизавете Никифоровне, и Люда пробормотала что-то невнятное, а сама отвернулась, чтобы Устинов не увидел ее слез. И он понял все без слов.
— Последнее время здесь, в больнице, — говорил он Вере теперь, — я чаще стал задумываться над разными отвлеченными вещами. Я думаю, человеческий разум еще только-только начинает осознавать себя. Мы еще несем в себе столько дикарских предрассудков, эгоистических побуждений, абсурдных взглядов, что до сих пор не можем еще никак понять: человека делает человеком лишь способность мучиться чужим страданием, отзываться на чужую боль, ощущать ее как свою. Ведь тот, кто ощутил чужую боль как свою, уже не может причинить ее другому. Как просто, а между тем как далеко нам еще до осознания такой простой истины…
— У меня все не выходит из головы наш последний разговор с Веретенниковым, — продолжал Устинов, словно бы не замечая, как сразу изменилось, напряглось лицо жены: не любила она, тревожилась, когда обращался он к этим воспоминаниям. — Рано или поздно любой из нас пытается ответить на один и тот же вопрос: для чего я жил? Для чего? Хотя, казалось бы, есть ответ или нет его, это ничего не изменит. И все же заложено в нас нечто… нечто такое, что заставляет терзаться поисками смысла. Я пытался тогда убедить Веретенникова, но, видно, не смог. Впрочем, и теперь я бы повторил ему то же самое. Других слов я не знаю.
— Тебе не за что корить себя, — сказала Вера. — Я понимаю, тебя это мучит, но не надо искать свою вину там, где ее нет.
— Да, это так. И все же… все же…
— Между прочим, совсем забыла, тебе ведь звонили из ЦК, — сказала Вера.
— Так что же ты молчишь? Что же ты сразу не сказала? — вскинулся Устинов.
— Я слушала тебя. Ты же не любишь, когда тебя сбивают с мысли.
Он укоризненно покачал головой.
На самом деле Вера, конечно, немного кривила сейчас душой. До самого последнего момента она колебалась, стоит ли говорить с ним о серьезных вещах, стоит ли волновать его. Ведь и хорошая новость иной раз будоражит сердце не меньше, чем плохая. Но уж коли он сам завел сегодня такой разговор…