Восьмерка
Шрифт:
За большим столом сидело четыре девушки. Три в простынях, одна мокрая и голая.
Стол был обильно накрыт хоть и недорогой, зато пахучей снедью. Высилось несколько бутылок шампанского, оттаивала водка, сбоку неприветливо стоял одинокий коньяк. Девки с замечательным аппетитом ели селедку и утонувшие в майонезе салаты, причем одновременно все четверо курили.
Кто-то с грохотом и визгом бросился в бассейн.
Новиков скосил взгляд в соседнюю комнату и увидел, что, да, еще одна девка, тоже без всего, плещется в воде. Груди ее плавали на поверхности воды
Никто приходу опера особенно не обрадовался, хотя его явно все узнали.
— С четырех утра ждем, бес, — сказала оперу та, что сидела за столом голая.
— Сиди и не пизди, — сказал опер недовольно. — Выспишься, чего тебе делать еще. Насосаться и спать. Как, бля, комар.
Одна из девок в простынях хохотнула — она, судя по всему, была самой пьяной.
— Какой с четырех? — начала негромко выговаривать голой и недовольной третья девка. — Китайцы эти были до пяти… пока их не спеленали, — тут она посмеялась каким-то своим воспоминаниям.
— Корейцы, — поправила четвертая, зевая так огромно, что в рот ей вполне вошло бы донышко бутылки из-под шампанского.
— В общем, вот — дорогой гость, — сказал опер, обращаясь сразу ко всем. — Оставляю вам его. Чтоб он ближайшие три часа чувствовал… полную радость жизни. Чтоб всё ему как в первый раз.
Пьяная опять хохотнула.
— Может, ты Лехе тоже позвонишь? — спросил опер у Новикова совсем по-свойски.
— Зачем? — спросил Новиков.
— Чего зачем? — удивился опер. — Затем. Девки все чистые, отдыхай. И позвони другу-то, не жадничай.
С тем опер развернулся и двинул к выходу.
Новиков вышел вслед за ним через минуту.
Опер о чем-то тер с Макаровной. На Новикова воззрился удивленно. Макаровна тактично стала рассматривать бортовой журнал сауны.
— За тапочками, что ли? — спросил опер.
— Ой, тапочки-то я и забыла, — сказала Макаровна. — Сейчас выдам. И халатик, и полотенце. А венички я занесла уже.
— Мне не нужно, — сказал Новиков и поспешил прочь.
Опер нагнал его на улице.
— Ты, правда, что ли, голубня? — спросил он раздраженно. — Я ж тебя отблагодарить хотел.
— Идиот, — ответил Новиков. — Ты просто, я не знаю… — Новиков обернулся к оперу. — Ты просто… Я не знаю, кто ты такой вообще!
Он решительно отправился в сторону своего дома, опер за ним, секунд десять они шли быстро и молча.
— Зато я знаю, кто ты такой, — вдруг сказал опер. — Ты мокрица. Такие как ты — вы не воюете, у таких, как ты, нет рук, вы ни черта не умеете делать, даже вон пять девок пропесочить пугаетесь… Вы живете с мамками, вы сидите у всех на шее. Избили тебя? Ты погляди, какая беда. Конец света настал! Ты знаешь, как меня били в армии… ты не служил ведь? Я ж знаю, что не служил. Вас туда не загонишь, мокриц. Поэтому вы хлипкие такие. Хлипкие, скользкие, склизкие. А бить — это нормально, понял?
— Давай я тебе въебу? — спросил Новиков, останавливаясь.
— Куда? — тут же отозвался опер. — В челюсть? Или, хочешь, в живот? Или
Новиков отвернулся и снова пошел. Он никогда бы не смог ударить опера. Он мог только спросить про это.
— Чего ты там сидел плакал тогда в коридоре? — быстро спрашивал опер. — Когда допрашивали твоего Леху? Чего ты не ворвался и всех не сломал? За друга не вступился? А?
Новиков прибавил шагу, опер тоже.
— Чего ты на меня не бросился, в конце концов? — спросил опер. — Ты ж без наручников был? Ну? А я тебе уже сказал почему. Потому что ты такой. Я даже не знаю, зачем таких, как ты, плодят. Вы породу портите, нация от вас гниет.
— А от вас? — спросил Новиков.
— У меня понятия, — сказал опер. — Воры уже не живут по своим понятиям, а я — живу. Я не бью людей в наручниках. Никогда. Я не шью дела и не сажаю невинных. Виноватых сажаю. Я называю свое имя всем подозреваемым, любой мрази. Меня любой может найти — я хожу пешком по городу. Меня всякий обиженный может попытаться выловить и сломать. Но только вот хер им.
Опер действительно согнул правую руку, обрубил ее левой — и показал.
— А вот я бы тебя сломал, — сказал опер с некоторым лиризмом в голосе. — Еще минут пятнадцать и сломал бы. Но я почувствовал, что действительно не ты. Пожалел тебя. А то бы доломал. И поехал бы ты на зону.
— Мне тебя поблагодарить? — спросил Новиков, приостанавливаясь.
Опер не ответил, но обошел Новикова и заглянул ему в лицо.
— А про зубик ты мне наврал, — сказал опер. — Раскрутил меня, признаю. У меня одна жалоба висит уже — ушлый тип попался. Все нервы вымотал. И вот ты еще. Купил меня на зубок. Да?
— Оставь меня в покое! — прошептал Новиков с ненавистью, схватив опера грудки, но тут же расслабив руки, отпуская эту чертову кожаную куртку.
— Во-от, — кивнул опер, видя движенья рук Новикова. — Вот так.
Опер разгладил куртку и добавил:
— Ты в покое. Живи спокойно — и будешь в покое.
Дома Новиков нашел письмо матери — оно так и лежало в его комнате, куда он вчера даже не заглянул: у него с детства была привычка спать на родительском диване, едва отца с матерью нет дома. Просто потому, что он был просторней и уютней.
Мать писала: «Сынок, ты не должен обижаться на нас с отцом. Мы тебя любим. Отец все вспоминает, как тебя принесли из роддома. Потом ты рос, и, когда подрос, ты стал далеко, как будто зашел по ступеням вверх. Ты ни разу не спросил у отца, как у него дела на работе. Ты уже несколько лет не зовешь меня “мама”. А отца своего “папа” не звал очень давно. Если бы мы говорили, была бы другая жизнь у нас. А мы ходим по комнатам и молчим. Уже давно и мы с отцом (здесь мать что-то начеркала, было не разобрать). Хотя теперь мы с ним научились говорить, но по-другому, не как раньше. Но и то хорошо. Зато теперь с тобой молчим. Не молчи. Ты мне, может, не до конца все рассказал, или я, дура, не так все поняла. Помни, что у тебя есть мама, которая желает тебе только добра».