Воспитание души
Шрифт:
— Чтоб духу вашего здесь не было! — и заперлась у себя в комнате.
Отец сначала сердито выговаривал ему, но потом сказал, что повинную голову меч не сечет, и позвонил директору с просьбой прекратить дело.
Однако участь злополучного Цейтлина была решена, чаша прегрешений переполнилась — еще до окончания учебного года его исключили из училища.
Приятели мои еще по Миасскому заводу, Толя Шкляревич и Боря Николаев, бывавшие у нас дома, узнали о том, что я не выдал Цейтлина, рассказали об этом в реальном, и я заслужил одобрение общественного мнения училища.
Однако в этом первом году обучения
На одном из уроков я поднял руку и попросил разрешения выйти. Учитель отпустил меня. Придя в уборную, я увидел очаровательного молодого человека, который, прислонившись к подоконнику, курил папиросу. Впоследствии выяснилось, что он учился в пятом классе и ему не было еще и пятнадцати лет. Оглядев меня, он сказал:
— А, Либединский, я тебя знаю! Твой папа лечит мою маму. Твой папа зашел к нам, а я смотрел из окна и видел тебя, ты сидел в экипаже. Твой папа хорошо лечит… Мою маму никто не мог вылечить, а он вылечил! — и, вынув из кармана серебряный портсигар, этот очаровательный мужчина звонко раскрыл его передо мной и сказал щедро: — Кури!
— Я не умею… — пропищал я.
— То есть как это не умеешь? — изумился мой ослепительный собеседник. — Ты же мужчина — значит, должен курить. Это очень просто, я тебя сейчас научу. Вот, бери папиросу! Теперь возьми ее в рот. Да ты крепче, зубами придерживай… Смотри, я зажгу ее. Да не бойся! Теперь изо всех сил тяни дым в себя…
Я попробовал проделать все так, как учил меня мой величественный наставник, но, конечно, тут же закашлялся.
— Это ничего, — ободрял он меня. — Это на первых порах всегда так бывает. Ты не обращай внимания и тяни в себя изо всех сил, увидишь, как будет приятно…
В то время отец, который был для меня наивысшим авторитетом, еще не бросил курить, и я давно подумывал, что и мне не мешало бы научиться этому мужественному в таинственному занятию. А тут вдруг появился такой блистательный и опытный учитель. Глаза у меня лезли на лоб, но я собрал все свои силы, затянулся один раз, другой, третий… И тут вдруг голова у меня закружилась, в глазах потемнело, липкий пот выступил на лбу, и съеденный утром завтрак пошел обратно…
К чести моего наставника, он не бросил меня одного в уборной, а, несмотря на то что за курение ему грозил карцер, схватил меня на руки и отнес в печально знакомый мне кабинет врача, где был изруган нашим училищным врачом. Меня отправили домой.
На этот раз заболевание продолжалось всего три дня. Но последствия его сказались на всю жизнь. Испытав в столь нежном возрасте отравление табаком, я получил отвращение к курению навсегда…
Время шло. Я постепенно привыкал и к товарищам, и к училищному обиходу. Не то чтобы я особенно близко сдружился с кем-либо из мальчиков, нет, но я с пристально-доброжелательным вниманием приглядывался к каждому. Ежедневно на первом уроке нас проверяли по алфавиту, и для меня этот алфавитный список сложился в однообразную и монотонную мелодию:
Агафонов, Балаев, Баландин, Беккер… Калачев, Калашнов, Кирюшатов, Круковский, Кулупицкий, Либединский…Было почему-то очень приятно
Это чувство особенно обострялось на уроках гимнастики. Урок начинался с того, что мы один за другим, в ногу, обходили наш актовый зал. «Вот какие мы!» — с восторгом думал я, оглядывая одного за другим всех нас, выстроенных по росту.
Впереди шел самый маленький, бочковатый казачонок Калачев с привздернутым носиком. За ним, щеголевато переступая новенькими ботинками, выступал Мазин, слабенький, недобрый мальчишка. Следующий — с рыжим хохолком, драчун Нестеровский. Потом, немного вразвалку, шел Калашнов, со своим бледным, испитым лицом и умно-насмешливыми глазами. С ним я дружил, а Мазина терпеть не мог. Но в эти минуты нашего совместного прохождения под зорким взглядом Алексея Васильевича Петрунина, преподававшего гимнастику, я испытывал какой-то непонятный восторг перед тем, как все мы ладно идем один за другим, один за другим…
«Вот какие мы! Вот какие мы!» — с гордостью думал я.
В первом классе учение шло у меня ни шатко ни валко, как-то сонно. Уроки, которые задавались на дом, я выполнял без особой охоты. Хуже всего давалось мне рисование и чистописание. По арифметике учился посредственно, по прочим предметам успевал…
Но были уроки, которых я ждал с живым чувством. Это были уроки русского языка.
Русский язык преподавал нам Николай Логинович Нестерович. С ним отец и мать свели знакомство еще в Тургояке, он приходился дядей приятелю моему Коле Клушину. Невысокого роста, с большими русыми усами, приспущенными надо ртом, худощавый и бледный, Николай Логинович производил впечатление болезненного и сурового человека. Меня, признаться, удивило, что он ничем не показал, что мы знакомы домами, и спокойно залепил мне двойку за первый диктант. Он был изрядно педантичен к требователен, особенно когда речь шла о правилах грамматики. Но так как я в первые же дни учебного года прочел с начала до конца превосходно составленную и отпечатанную на плотной меловой бумаге хрестоматию Острогорского «Живое слово», я получал пятерки за то, что хорошо пересказывал отрывки художественной прозы и читал наизусть стихи.
Как — то я сделал ошибку в немудром грамматическом упражнении. Следовало подчеркнуть в предложении одушевленные предметы, и я подчеркнул слово «парус». Это, понятно, вызвало недоумение Николая Логиновича. На его вопрос я ответил, что парус одушевленный предмет, потому что душа паруса — это ветер. Товарищи посмеивались над моими путаными объяснениями, но я продолжал утверждать свое, так как видел, что под приспущенными усами Николая Логиновича появилась милая усмешка, сразу украсившая его суровое лицо.
— Это имеет отношение, пожалуй, не к грамматике, а к философии, — сказал он.
История эта имела для меня самое приятное продолжение.
В день рождения я получил от Николая Логиновича подарок: большую, по-магазинному аккуратно увязанную пачку. В ней было сорок маленьких книжечек — «Научно-популярная библиотека для народа», составленная известным популяризатором Лундкевичем. Эта своего рода энциклопедия охватывала весь мир.
— Он, оказывается, у вас философ, — сказал Николай Логинович отцу и матери и рассказал историю с парусом.