Воспоминания о Евгении Шварце
Шрифт:
Проговорили мы очень долго. Провожая меня, Максим Максимович усмехнулся.
— А ваш доктор Айболит мне нравится. <…>
Работа со Штраухом началась с места в карьер. Искали манеру поведения, грим, костюм. Многое предварительно было продумано, и дело пошло быстро. <…>
И вот наступает один прекрасный день или, наоборот, ужасный день — день первого просмотра. Для меня этот просмотр прошел как в кошмаре. Мне все казалось плохим, неудавшимся, казалось, что все нужно было делать совсем не так, и я совершенно искренне удивился, когда в зале раздавался смех. Мне смешно не было.
Наконец просмотр закончился,
— Ну, что ж, пойдем поговорим! — сказал директор поднимаясь, а мне послышалось в его словах: «Пойдемте-ка, голубчик, мы тебя раздолбаем!»
Я поплелся в директорский кабинет, как осужденный преступник, не глядя никому в глаза. «Проклятая профессия! — думал я. — Почему я не инженер, не строю мосты или дома?.. Построил — и никаких волнений; ходите, живите, люди добрые…»
Обсуждение начал один из режиссеров, мастер долго говорить и ничего не сказать. Поскольку все это уже знали, то его никто внимательно не слушал. Потом заговорил художник, который очень невнятно говорил что-то о поисках, о чем-то новом, но так невнятно, что никто не понял, хвалит ли он или ругает фильм.
Да, так бывает. Съемочная группа честно и беззаветно в течение года отдавала все свои силы и способности, чтобы сделать веселую, остроумную сказку для ребят, и вот награда! Казалось, что о нашей каторжной работе судят поверхностно. Кое-кто занят был лишь тем, как бы «выступить» пооригинальнее, словом, показать свое «я». Другие говорили о картине просто равнодушно. Два-три человека похвалили картину, но это уже не могла меня успокоить. <…>
Какие тяжелые дни я пережил до первого общественного просмотра! Сколько слышал я обидного! И все думалось, какими жестокими бывают иногда даже как будто близкие друзья, во всяком случае, люди, хорошо относящиеся к тебе…
Несколько меня утешил Максим Максимович Штраух. На просмотре он сел в первые ряды, далеко от меня, и, когда кончилась картина, повернулся, улыбнулся своей всегда немного загадочной улыбкой и сказал: «Впечатление наиблагоприятнейшее!» — а потом добавил: «А вы молодец, я, признаться, не заметил, где вы, а где я! Могли бы и сами сыграть…»
Мы оба рассмеялись. Я был счастлив…
Так вот меня и кидало то в жар, то в холод.
И вот просмотр в Доме ученых ( 5 ).
У меня где-то далеко внутри была уверенность, что картина получилась, что ее будет принимать зритель. Но тут, на утреннике, зал заполнила детская аудитория, для которой и делался фильм. Вообще ребята — замечательные зрители, и для меня так отрадно было слышать, как они реагировали на «бой» с разбойниками, на то, как доброго доктора Айболита Беналис тянул на веревке в страшную пропасть, как мчалась Авва на спасение доктора, а за ней — все звери, Пента и отец Пенты…
Нет на свете слаще музыки, чем та, которую я услышал на просмотре. Веселый ребячий смех, выкрики, аплодисменты, хохот все это сливалось для меня в волшебную мелодию. Я понял, что правильно в свое время решил делать этот фильм для ребят, и на секунду похолодел, когда подумал, что ведь мог и не решиться этого сделать…
После просмотра мы сидели в комнате у директора Дома ученых, и я спросил: «Ну, как, по-вашему?» «Вы же сами все видели, — ответила она, — а главное, слышали…»
То же остается написать?
Очень на многих просмотрах «Айболита» я побывал, и всегда его прекрасно принимала детская аудитория. И пресса была обширная, доброжелательная. И
Вот так складывалась судьба одной из самых трудных и радостных работ в моей жизни…
Вениамин Каверин
Евгений Шварц
…Все люди не похожи друг на друга, но отношения между Шварцем и всем остальным человечеством были столь не похожи на любые общепринятые отношения, что он сразу стал в моих глазах личностью исключительной по иронии, уму, доброте и благородству. Его любимыми писателями были Андерсен и Чехов. От первого он взял добрый, но подчас горький сарказм, от второго — благородство души ( 1 ). Лишь после его смерти мы узнали, как трудно, с какими мучительными усилиями он работал. Это относится к каждой строчке, написанной им.
Ему было свойственно то, без чего любой талант, даже такие противоположные дарования, как Северянин и Брюсов, не может остаться в литературе или даже надолго задержаться в ней. Талант этот называется просто — вкус. Я работаю в литературе много лет, но знаю только трех писателей, обладавших абсолютным вкусом. Это были Ю. Тынянов, К. Чуковский и Е. Шварц.
Когда будут наконец напечатаны мемуары Шварца ( 2 ), я думаю, в них найдется немало подтверждений этой оценке.
Понятия чести, доброты, благородства редко предстают перед нами в такой цельности, которая была свойственна его личности. Он был добр без оговорок, честен без скидок на любые обстоятельства, и благороден, как дети, еще не знающие, что такое добро и зло. Все эти черты, да и многие другие, не менее характерные, отчетливо отражены в его произведениях.
И при этом всегда казалось, что он недоволен собой. Но все, что я рассказывал выше, — результат длительного знакомства, и чтобы рассмотреть эти черты, надо пробиться через его иронию, которая занимала в его литературной и жизненной позиции, может быть, самое значительное место. Он любил меткую остроту и сам был блестящим остряком. Он не прощал ни подлости, ни лицемерия и подчас искусно прятал это под маской остроумца, любителя шутливой болтовни. Таковы же были его произведения. Он писал свои сказки корявым детским почерком, медленно, но не показывал никому, какого они стоили мучительного труда и самоотверженного терпения.
Я смело поставил бы рядом с его блестящими сказками очерки, которые, мне кажется, он даже не публиковал при жизни ( 3 ). Можно ли при одном взгляде вскрыть внутреннюю сущность человека так же, как хирург своим острым ланцетом вскрывает его тело? Читая очерки Шварца, убеждаешься, что это не только возможно, но естественно для строгого и беспристрастного взгляда на мир. При этом он каждый раз оценивает себя, он никого не судит, кроме самого себя. Великолепен очерк о том, как ему не пишется, как он идет в типографию и видит там разумных, трезво и дельно работающих людей. Он спрашивает себя: почему так же спокойно, размеренно, деловито и целеустремленно не идет работа, составляющая смысл и цель его жизни? ( 4 ) Вопрос остается открытым, тут уже нет места спасительной иронии, нет попытки скрыться от себя самого. Я не сомневаюсь, что в его мемуарах отражен контур характера, набросанный пунктиром…