Воспоминания о Корнее Чуковском
Шрифт:
Я достал с полки том "Судебных речей известных русских юристов", которым пользовался Корней Иванович, в надежде, что маргиналии Чуковского продолжают его высказывания об этой книге. Ничуть не бывало - пометы Чуковского и близко не подходили к теме разговора. Все они последовательно сводились к одной мысли: современные юристы, подготовившие к изданию и снабдившие комментарием речи своих предшественников, пишут гораздо хуже, чем те говорили. Презрительные, уличающие авторов в безграмотности и некультурности подчеркивания. На одной только странице небольшой вступительной заметки Корней Иванович выловил целый ворох отвратительных
А вот в этот том и заглядывать нечего: Корней Иванович брал его ради отдыха и разрядки в минуты хмельной усталости и хохотал так, что книга выпадала у него из рук. Это - сатирические романы И. Ильфа и Е. Петрова. Никаких помет там, по-видимому, быть не может. Но они есть: в конце книги, на внутреннем листе задней крышки переплета, столбиком выписаны слова и номера страниц: "быстроупак 215", "госторговля 215", "умслопогас 201", "кобеляж 237", "охмуреж 491", "кавардак 150", "читчики 201" - и так далее, и так далее. Почти все эти слова перенесены на страницы книги К. Чуковского "Живой как жизнь". То, что со стороны выглядело отдыхом и развлечением, на самом деле было работой.
Сопоставление заметок Чуковского на полях с его высказываниями о тех же книгах обнаруживает характернейшую, быть может, особенность "читательства" Корнея Ивановича. Эта особенность - необыкновенная многосторонность его читательского восприятия. Казалось бы, невозможно одновременно смотреть в микроскоп и в телескоп, ловить сразу и слонов, и блох, но чтение Чуковского требует, кажется, такой метафоры. В его чтении многие уровни восприятия сосуществовали одномоментно: уровень непосредственно читательский, уровень художественного редактора, критика, литературоведа, даже - корректора и техреда.
Богатство уровней, "многоэтажность", разносторонность его читательского восприятия были тем арсеналом, который обеспечивал неожиданную "дополнительность" его суждений. А острая точность этих суждений базировалась на изощренной и талантливой пристальности, наблюдательности, приметливости.
Вот Корней Иванович читает книгу писателя, которого любит самой нежной любовью, писателя, в судьбе которого он и сам принимал самое деятельное участие, когда тот еще не был всесветно знаменит, а был безвестным худым подростком, резким от застенчивости. И на каждом шагу отмечает отменное мастерство писателя: "очень умело, как по нотам разыгран" вот этот рассказ, а вот в этом рассказе "каждая сюжетная ситуация разработана наиболее выигрышно, доведена до самого яркого блеска", "каждый персонаж имеет в рассказе определенную роль" - даже третьестепенный, появляющийся, чтобы произнести одну реплику, и вообще "во всех рассказах концовки у него эффектны" (следует ряд цифр - страницы этих концовок).
Но он, читатель, не может обойти тот прискорбный факт, что на странице сорок девятой автор недоглядел: в одной фразе герой убегает, "хлопнув дверью", а в следующей - "хлопали пробки", когда тот возвращается. Нельзя не заметить, что на странице двадцать пятой герой "картавит на бук-вер" словно бывает картавость на другой букве. Нужно обратить внимание также на страницу пятьсот девяносто вторую, где "реплика несется в адрес красноармеек". "В адрес" - ох, как нехорошо! "В адрес" - эта разновидность русского языка ненавистна автору книги не меньше, чем его читателю, а вот поди ж ты...
В
И отчеркивает на полях все места, где по тому или иному поводу упоминается Чехов: такой-то писатель любил Чехова (учесть!), в рассказе "Гусев" как-то не по-чеховски густо, живописно, многоцветно изображен заход солнца (неживописность Чехова - один из распространенных предрассудков!), такой-то, подобно Чехову, умел прятать свои подлинные настроения под маской шутки.
А вот тут воспоминания о том, как любил Горький Михаила Зощенко и великолепно, почти дословно, воспроизводил его рассказы. Может быть, пригодится для работы о Зощенко...
На одной странице автобиографической повести рассказывается о круге чтения юного героя - это очень важно и для героя, и для автора, и для него, читателя Чуковского: скажи мне, что ты читаешь... записывается номер страницы и краткое: "Что читал".
Специальная запись отмечает удивительную память автора на слова и обороты живой речи. Но тут же, чтобы не оставалось сомнений в природе писательского дара, добавлено: "Не работа памяти, но работа большого искусства".
И несмотря на то, что у писателя репутация художника, работающего в стиле строгом, точном, сдержанном, избегающем внешней броскости, Чуковский, наперекор установившемуся критическому канону, вновь и вновь отмечает - его эффектность. В другом случае, в книге, натужно стремящейся к броским эффектам, это было бы бранью, но здесь это хвала. Эффектный ход, эффектная реплика, эффектная концовка, - и, конечно, Чуковский не был бы самим собою, если бы даже здесь, в заметках для себя, не стремился прочертить доминанту творчества писателя и через его жизнь: оказывается, у того "очень эффектная биография".
У нас на глазах чтение превращается в прочтение. Так было всегда у Чуковского. Критик вообще начинается с читателя, читателем же он и заканчивается, но как много заключено в промежутке! К Чуковскому слово "критик", объединяющее его с легионом газетно-журнальных рецензентов, следует относить с оговорками. Он был не столько критик, сколько художник критического жанра. Недаром писатели стремились быть прочитанными Чуковским, как добивались чести портретироваться у Репина, - Чуковский всегда видел в художественном произведении нечто сверх того, что видели другие. Первой главой работы о Чуковском-критике, конечно, должно стать исследование о Чуковском-читателе.
1975
Наталия Ильина
ТАКИМ Я ЕГО И ПОМНЮ...
Никого ни о чем не нужно было спрашивать: путь от станции до дома был мне заранее подробно описан. Справа на горе должно было показаться кладбище - оно показалось, далее следовало ждать мостика - появился и мостик, а потом все прямо, прямо, справа - поле, затем возникнет улица Серафимовича, на нее надо свернуть. Улица возникла, называлась она именно так, как надо, я свернула. Августовский день был тих, ясен, шагалось легко, и было странно и весело думать, что сейчас я увижу живого Чуковского.