Воспоминания
Шрифт:
В тюрьме я познакомилась с такой беломорканаловкой Наташей Успенской. Ещё в заключении она сошлась с одним из начальников строительства, Успенским (его поминает Солженицын в «Архипелаге»). Родила близнецов. После её освобождения они зарегистрировались, но счастье было недолгим. За три дня до рождения третьего ребёнка её взяли из отцовского дома, куда она приехала на лето, и, без предъявления какого-либо обвинения, посадили в тюрьму, где она родила своего Митю. (Наташа реабилитирована. При реабилитации оказалось, что, даже для видимости, никакого дела ей не потрудились
У меня не оставалось никакой веры. Ни в бога, ни в чёрта, ни в гуманизм, ни в справедливость.
Ха! Гуманизм!
Молотов сказал: «Москва слезам не верит!» В своих уютных резиденциях они решили, что слёзы детей, матерей и отцов — крокодильи слёзы, а у крокодилов полезна только шкура. Для них людские слёзы и кровь — только водица и больше ничего.
О том, что человечья шкура гораздо дешевле крокодильей, мне ещё не раз предстояло убедиться.
Промучившись всю ночь сомненьями и ломотой в каждой косточке, утром я не вышла на развод. Через полчаса после развода нарядчик повел меня к начальнику в какую-то каморку возле кухни.
На вопрос, почему не вышла на работу, я ответила:
— Потому что меня не предупредили, чтоб я из дому захватила сапоги. И еще потому, что ваши нормы для меня непосильны.
— А для других посильны?
— И для других непосильны.
— Вы смеете утверждать, что государственные нормы нереальны?
— Может быть, и реальны для откормленного силача, а для нас, заключённых доходяг, — нереальны.
— Вы знаете, что у нас для отказчиков есть карцер? Очень плохой карцер. Яма с водой. Вы там через три дня загнётесь.
— А мне все равно погибать, так уж лучше поскорей. По крайней мере без пользы для вас.
Он с отвращением посмотрел на меня (а может быть, мне показалось из-за прищуренного глаза?) и коротко приказал:
— Отведите в карцер!
Комендант взмахом руки показал мне на выход, и, хлопая оторванной подошвой тапочки, я пошла за комендантом к месту казни.
Из каморки выскочил нарядчик и позвал коменданта обратно. Через пять минут он вернулся и повёл меня дальше.
Я была ошарашена, когда вместо карцера нарядчик привел меня в портняжную, где возле кучи рванья сидело несколько стариков и старух и ковыряли иголками лохмотья, нашивая заплаты на рубахи, кальсоны, брюки и рукавицы.
Вот, начальник прислал ещё одного работника, — обратился комендант к полной женщине в очках. — Дай ей работу, а я пошёл.
Чувство невыразимого унижения охватило меня. От этого жеста презрительного снисхождения мне стало тошно. Но корчить из себя героиню я не собиралась. Дают передышку — бери и скажи спасибо. Я молча села и принялась накладывать заплату на рваные кальсоны.
Кажется, на второй или на третий день моей работы в портняжной, вечером, придя в барак, я услышала новость: Малахова переводят на новый участок вместе с рабочими, которых он будет отбирать для себя сам.
Доходяги, больные и вообще люди, неугодные ему, останутся здесь. Лагпункт превращается в сангородок. Сюда будут привозить
И каждый молил бога, чтобы Малахов забраковал его, не взял с собой на новую каторгу. Даже я, помилованная им, вздохнула с облегчением: меня-то он, конечно, не возьмёт. Зачем я ему?
На следующий день после ужина все население лагеря, кроме лежачих больных, было построено на площадках возле бараков. Из вахты вышел Малахов, в сопровождении коменданта и нарядчика с формулярами, и начался отбор.
Взмахом руки Малахов сортировал людей: «своих» — направо, остающихся — налево.
Отобрав мужчин — человек двести, он подошел к женскому строю. Мы, около сорока женщин, ждали своей участи. И опять: взмах руки — направо, взмах руки — налево.
Дойдя до меня, он, даже не взглянув, махнул рукой — и я очутилась на правой стороне.
Вот те на! Даже комендант был озадачен.
У отобранных в уход нарядчик спрашивал фамилию и откладывал формуляр в папку. Формуляры оставшихся передавал коменданту.
Перед отбоем по баракам были зачитаны списки уходящих, было приказано собирать вещи. И утром, после завтрака, с чемоданами и узлами этап был построен за воротами зоны.
Из вахты вышел Малахов и обратился к заключённым приблизительно с такой речью:
— Идти придётся таёжной целиной около ста километров, через бурелом и валежник, через густые заросли подлеска, где топором придётся прорубать дорогу. Лошадям с подводами не пройти. Поэтому предупреждаю: кто не в состоянии нести своё барахло, пусть заранее бросает его здесь, во избежание излишней траты сил. Потому что в тайге всё равно придётся его побросать. Привалов не будет. Утром нужно быть на месте. Всё!
С «Комаром» не поспоришь, хотя от этой речи несло дичью. Лагерь не мог в ту пору обеспечить заключённых ни постелью, ни самой необходимой одеждой и обувью (слишком велик был набор). А тут — бросай такие нужные, жизненно необходимые вещи, которые невозможно будет потом приобрести.
В этапе было немало рецидивистов. Они-то знали, что это не пустое запугивание. Но бросить вещи просто так, чтобы ими кто-то попользовался?
Раздался треск раздавленных чемоданов, полетели клочья ватных одеял и перья разорванных подушек. Через пять минут площадь возле зоны превратилась в свалку утиля, и рецидивисты, засунув под мышку завёрнутые в полотенца пайки хлеба и в карманы кисеты с табаком, были готовы в путь.
Но неискушенные политические всё же решили рискнуть. Им то без вещей, особенно без постели, — гибель. Рецидивисты легко наживали вещи, отнимая их у других, а политическим взять негде. И, взвалив свои чемоданы и узлы на плечи, политические решили до последнего вздоха не расставаться с ними.
Взвалила свой узел на плечи и я.
Милые домашние вещи! Зимнее пальто, служившее мне и одеялом, бельё, простыни, — всё, чего касались руки моей мамы, всё, что напоминает о доме. Подушечка из гагачьего пуха, её мне подарила в тюрьме жена командира. Нет, лучше упасть мёртвой под этим узлом, чем расстаться хотя бы с одной вещичкой!