Война с Востока. Книга об афганском походе
Шрифт:
Полковник громко скомандовал. Цепь дрогнула, колебалась на невидимой шаткой черте, переступила ее и всей массой, шурша и пыля, сначала шагом, потом все быстрей, бегом, кинулась к глиняной изгороди, прыгая на нее со стуком живых мягких тел, садясь верхом, как в седло, рушась, пропадая в зарослях.
Белосельцев ждал, что сразу застреляет, загрохает, отзовется стоном и болью. Но было тихо. Пыль оседала. На проселке отпечаталось множество солдатских подошв. Цепь, чуть заметная, колыхалась среди виноградных лоз.
Белосельцев присоединился к офицерам штаба, которые вместе с командиром полка медленно двигались, окруженные десятком
Белосельцев чувствовал за стенами притаившуюся жизнь. Эта жизнь страшилась его, Белосельцева, а он, осторожный и чуткий, под прикрытием автоматов, погружался в беззащитную, сокровенную сердцевину, испытывая острое любопытство, запретную сладость от пребывания в недоступных, потаенных глубинах этой жизни. Она, беззащитная и безгласная, заманивала в себя автоматчиков, солдата с рацией, сурового полковника, нетерпеливого Сардара, и его, Белосельцева. Обволакивала их всех незримыми биениями и дыханиями, словно пыталась обезопасить вороненые стволы автоматов, суровые лица военных, булькающую рацию, по которой разносились грозные команды и сигналы. Растворяла в себе вторгшееся инородное тело, как кровяные тельца, окружающие занозу или осколок.
Приоткрылась дверь в стене. В проулок вышла маленькая девочка, босая, с черными косичками, сгибаясь под тяжестью кувшина. Пошла навстречу солдатами, протягивая кувшин. Те бережно ее обступили, осторожно принимали кувшин, припадая к краю губами. Пили, передавали друг другу. Сделал глоток полковник. Выпил Сардар, отирая намокшие усы и блестящие румяные губы. Белосельцев сделал несколько глотков чистой, студеной воды, слыша, как гулко от дыхания в опустевшем кувшине. Активисты Миамухаммад и Ярмухаммад прислушивались, летали глазами над изгородью, стискивали автоматы. Но кругом было тихо, близко, невидимые, двигались цепи, обшаривая сады и сушильни, пробираясь в арыках и рытвинах.
Белосельцеву казалось странным его шествие по пустынному афганскому кишлаку, куда привела его невидимая и неуклонная воля, еще недавно, несколько дней назад, казавшаяся благой, подарившая ему встречу с любимой, наградившая небывалым счастьем, а потом, равнодушная к его потери и боли, отнявшая это счастье, толкнувшая дальше в чужие пространства, в пересечения хребтов и долин, в путаницу садов, виноградников. И он шел, повинуясь этой воле, вдоль солнечной желтой стены, неся в себе непроходящее утонченное страдание.
Снова отворилась калитка.
Белосельцев смотрел на смиренную, в полупоклоне фигуру крестьянина, державшего по швам длинные, узловатые крестьянские руки, коими были вспоены два глянцевитых деревца на дворе, вырыт под навесом колодец, обмазаны глиной стены, намалеваны лазорево-красные цветы над входом в жилище.
Еще одна дверь приоткрылась. Широкий полный мужчина в белых одеждах, с черной, как вар, бородой, вынес на руках голопузого мальчика. Словно защищался им, улыбался, обнажив щербину в крепких зубах. Полковник его начал расспрашивать. Тот отвечал, указывал вдоль проулка. Мальчик, выдувая на губах пузырь, прислушивался к пиликанью рации. Полковник двинулся к выходу. Белосельцев пошел за ним, жалея, что не увидел убранство дома.
– Они боятся, – сказал полковник. – Говорят, бандиты здесь, в Нагахане, только что пробежали по улицам. Но эти бандиты они их родственники и соседи. Мы воюем с родственниками и соседями, убиваем друг друга. Маргарет спрашивала меня, как я могу воевать со своим народом. Вы ей тогда понравились, она любила гостей.
Бесстрастный, сухой, легконогий, он шел, не таясь, посреди проулка. Белосельцеву казалось, что он подставляет себя свету, прицелу, зрачку невидимого снайпера. Ему было в тягость и это солнце, и этот свет, одинокое продолжение жизни. Белосельцев чувствовал свое с ним сходство. Из бытия, казавшегося бесконечным и многомерным, исполненном любви, было вырвано и изъято чудо, и бесконечный цветущий объем жизни превратился в одномерную линию, ведущую сквозь мятежный кишлак, за черно-белой солнечной точкой, играющей на стволе автомата.
Они свернули в проулок, вошли в отворенную дверь и оказались на просторном дворе сельской мечети. На земле в тени лежала кошма, выложенная цветной шерстью. Навстречу вышел белогривый дородный мулла, руки его дрожали, когда он приглашал их сесть на кошму. Из мечети стали выходить старики, белые, с клюками, поддерживая друг друга. Окружили их чалмами, черными морщинами, полуслепыми глазами. Покинули одры, одолели дряхлость и хворь, пришли на совет – как быть кишлаку, женщинам, детям, если начнут стрелять, убивать.
Активисты вошли в толпу стариков, заглядывая в лица. Старики им кланялись, говорили «салям». Те почтительно, с поклоном пожимали стариковские руки, а сами все кого-то высматривали, подходили к дверям мечети. Подошел и Белосельцев. В прохладном сумраке на беленой стене висели застекленные, в фольге, речения из Корана. На цветных половиках лежали подушки. Тускло светились медные пузатые кувшинчики. Мечеть с ее сумраком и прохладой, наивно и аккуратно расставленной утварью напоминала русский сельский храм, где тень, тишина, икона на беленой стене, половики, полотенца. И воздух, голубоватый, струящийся, был наполнен бессловесной молвью, молитвенным созерцанием, словно через эту сельскую мечеть земные тревоги, упования, страхи соединялись с бестелесной, сияющей в синеве силой, которая реяла над кишлаком, хранила очаги, давала в арыки воду, взращивала скот и плоды.