Возрождение
Шрифт:
Из второго вагона – там разом распахнулись две двери – в снег посыпались… мальчишки. Сто, двести, миллион мальчишек! Разве на свете изо всех мальчишек остался не один Володька?! Разве такое может быть?!
Нет. Их был, конечно, не миллион, и даже не сто – десятка два всего-то. Но они явно засиделись в стальном нутре бронепоезда и теперь шумели и мельтешили они за целый миллион мальчишек, а от воплей, свиста, хохота, окриков с ветвей сыпался и сыпался снег. В воздухе замелькали снежки.
– Что за станция?!
– Станция Бя-ря-за-ай, кому надо – выля-за-ай!
– Шапку киньте!
– Долго стоим-то?!
– А где Темка, будите сурка, что ж такое!..
– Ай-яау-у-у!
– Хва кидаться, я не играю, сказал же!
Но Володька увидел и то, как две плоские приземистые башенки на верху вагона развернулись вправо-влево на лес, а в дверях – в обеих – застыли чуть внутри часовые с автоматами наперевес. Пулеметы и часовые молча и грозно подтверждали право на эту временную беспечность. Впрочем, одинаковые серые бекеши мальчишек были туго перетянуты ремнями, на которых висели кобуры и ножи, а некоторые так и не расстались с автоматами, казавшимися просто-напросто их частью. С неожиданной завистью Володька жадно разглядывал их одежду, яркие нарукавные нашивки (такие же, как герб на броне поезда), оружие, то, как они ходят, бегают, весело переговариваются друг с другом – и ничего и никого не боятся.
Этого не могло быть. Не могло быть этого в мире мерзлых трупов и вечного снега под бурым плющащим небом. Но это было. И слово «Россия», забытое, не значащее ничего уже в той, довоенной жизни. И эти люди на станции. И эти мальчишки около броневагона. А один из них – круглолицый, не очень высокий, – стоя на откидной подножке, вдруг… запел. На самом деле запел, очень красивым, сильным голосом…
За душой, за пазухой,Встрепенулась раз, другой,Легким звоном под дугойНе дала уснуть…Полетела легкая,С облаками окая,Стрелами, не строкамиВорожила путь…Если честно, Володька раньше и представить себе не мог, чтобы его ровесник или постарше-помладше сам по доброй воле пел что-то подобное. Это же «народная песня», то есть – отстой полный.
Но… пел же. И более того, ему подпевали. Видимо, песню знали многие и подпевали, подойдя к вагону и глядя на этого… а, солиста!
Как звалась невестою,Да тоской безвестноюЗвезды мерить песней тойУслыхала зов…И на кой сподобиласьБросить все в недобрый час,Да куда там!.. Понеслась!Нет таких оков… [15]15
На самом деле это не совсем народная песня – это стихи и песня А. Красавина .
– Ты местный, что ли? – Мальчишки из бронепоезда его, наконец, заметили. Но ему не было обидно, что заметили его не сразу. Что он такого сделал-то, чтобы его замечали эти… люди? Люди ли? Или…
В Бога Володька не верил никогда. В спецшколе был священник, отец Никодим – стогоподобный, с густым басом, он обожал «приводить к Богу заблудшие души» и рапортовать об этом своему начальству. Даже сюжет на телевидении об этом делали. Фактически – хотя Володька не мыслил такими категориями – священник, как и все христианство, паразитировал на отчаявшихся, охваченных ужасом, оторванных
Володька в число паствы не попал – просто не успел. Но о Боге он думал. От ужаса, от отчаяния… И тогда, в спецшколе, пришел к выводу, что Бога или нет (или есть, но ему плевать на людей, а это ведь все равно что нет) – или что он садист. Дальнейшее только укрепило в нем эту странную жутковатую веру.
И теперь эта вера дала трещину. Но тоже очень странную. Никак не связанную с отцом Никодимом и его гулким басом, произносящим полупонятные чужие слова.
Похоже, Бог… боги?.. все-таки были. Очень похожие на людей…
– Ага… местный… – Володька наконец кивнул – спрашивавший мальчишка смотрел на него с терпеливым веселым удивлением. Он был старше Володьки на пару лет, примерно так.
И вдруг Володька узнал его.
– Сашка, – сказал он, сам не веря себе и слыша свой голос будто бы со стороны. – Белов, Сашка!
– А? – Мальчишка удивленно смерил Володьку взглядом. Потом моргнул – неуверенно, всматриваясь. Поводил пальцем по темным от вечных обморожений губам. И уточнил: – Володька? Веригин, да?
– Ага, – кивнул Володька. И поразился тому, что Сашка улыбнулся – широко, радостно, а потом подошел, чуть проваливаясь в снег, и обнял Володьку, а потом вдруг расцеловал в обе щеки. Тот жутко смутился и хотел отстраниться, но Сашка уже сам выпустил его и стукнул в плечо:
– Живой! Правда живой! Ну ты и молодец!
– Ты тоже… живой… – с легкой неуверенностью сказал Володька, шмыгнув носом, и Сашка кивнул и засмеялся чуть удивленно – как будто ему самому было немного странно, что он живой. – А ты… – Володька показал вокруг рукой и не смог ничего спросить. Но Сашка понял. Незаметно махнул рукой нескольким мальчишкам, которые удивленно смотрели на Володьку, и пояснил:
– Я лицеист. Лицеист РА – ну, то есть Русской Армии. Это такая организация… она по всей России, – это Сашка сказал немного неуверенно, но – лишь немного. – А едем мы из Владивостока.
– Значит… – Володька глотнул и снова не смог договорить, и снова Сашке это не понадобилось.
– Да. Не все погибло. Верней… – Он задумался и решительно поправился: – Все погибло. Теперь все – новое.
– А я думал… я думал, мы с дедом остались одни. Совсем одни, – выдохнул Володька. – И ничего больше не будет до самой смерти. Я думал…
– Ой, ладно! – Сашка стукнул его в плечо и вдруг хлопнул уже себя по лбу: – Эй! А ты попросись с нами! Очень даже легко. К Николаю Федоровичу подойди и попросись. Он возьмет, точно тебе говорю!
– Правда?! – обрадовался Володька. И понял, что правда, и ощутил такое счастье, такое ликование, что едва не задохнулся… – А где этот… ну… Николай Федорович?..
…В прожекторном свете около входа на станцию казалось теплей. Романов и Жарко, стоя плечом к плечу, еще секунду назад наблюдали за тем, как вовсю идет импровизированное празднование, но теперь оба повернулись к подошедшему старому железнодорожнику и говорили с ним. Романов провожал взглядом взлетающие то и дело ракеты (запаса не жалели!) и негромко говорил – слова повисали на секунду в воздухе плотными клубочками пара, а потом их мгновенно уносил ледяной ветер…