Возвращение блудного сына
Шрифт:
Они дошли до кинотеатра. Возле входа он задержал Машу и устало сказал:
«Вы уж не отталкивайте меня, Марья Аверьяновна. Раз в месяц улыбнетесь — я той улыбкой до-олго сыт буду. А если куда-нибудь — в ресторан, скажем, на люди со мной покажетесь — о-о-о! — Он закатил глаза. — Значит, решено: с этой поры я — ваш трубадур!»
«Ну что вы, Саша…» — Лебедяева попыталась скрыться в дверях, но Черкиз удержал ее:
«Нет, уж позвольте, Марья Аверьяновна, это уж позвольте», — твердо сказал он. Зрачки его сузились, губы стали тонкими, и она, помолчав, сказала: «Ладно, ладно, пусти…»
«До свиданья!» — Он перебежал дорогу перед испуганно квакнувшим авто и скрылся.
Маша же, растерянно улыбаясь, вернулась за свою стойку обрывать билетики. Думала: «Ну, Сашка, болтун — оболтал меня, окаянный!» Она почему-то не сердилась на него — то ли потому, что так приятно пахли цветы,
Другом Черкиз и вправду оказался незаменимым: он появлялся рядом тихо, незаметно — приходил домой или встречал ее после работы, дарил цветы, стихи, читал с ней книжки, беседовал о кинокартинах, приносил чай, сахар, бутылку хорошего вина, конфеты. Иногда заявлялся поздно вечером, ночью — снова пили чай, вино, играли в карты, — но никогда не просил оставить. Несмотря на темь, мороз или слякоть, одевался и уходил. Это было даже удивительно и иногда — что скрывать? — неприятно.
Менялись времена, настраивалась жизнь, Лебедяевой же казалось, что живет она все так же, без перемен, целый век, два и не будет окончания этому тихому житию без любви, без надежды.
Однажды она пошла с соседкой, Куприянихой, на демонстрацию — просто так, посудачить, пощелкать семечек, потолкаться возле украшенных кумачом лабазов. Но, когда красные флаги заполыхали над улицей, она ощутила вдруг неведомую ранее пустоту в душе. Пустота эта пугала, была страшная, жадно сосущая. Ветры свистели над головой, взвивались голуби, уверенно шли люди, смеялись и кричали. Сердце ее ударилось с размаху о мостовую, и стало так тошно — хоть в петлю… На обратном пути она зазвала Куприяниху в церковь, отстояла пол-обедни и ушла в такой же тоске. С той поры она и зачастила в «Медведь». Но как сказать — зачастила? Примерно раз в месяц, когда становилось совсем уж невыносимо, приходила она туда. Если не было уговора с Черкизом, все равно она знала: ему скажут, на другой день придет обязательно, и будет хорошо. Они потанцуют, он станет целовать руки, читать стихи, говорить любезности — ах, Сашка, Сашка! Что ни говори, он кавалер не из плохих, где встретишь теперь такую обходительность! Впрочем, и с ним произошли перемены: появилась уверенность, словно почувствовал за спиной силу; в разговоре стал смел, в жесте быстр и краток.
Так прошел год — снова закружился лист, и закружилось в воздухе, в атмосфере лебедяевского дома нечто такое, что обязательно возникает между мужчиной и женщиной, тем более когда они молоды и беспредельно одиноки. Она стала задумываться над значениями и даже интонациями сказанных фраз, ловила взгляды и отворачивалась, поймав их, вела себя неловко и скованно — то долго молчала, то смеялась безудержно. Однажды, когда она пошла в сени проводить и закрыть за ним двери, Мартынов вдруг обнял ее и стал жадно целовать. Она вырвалась, крикнув: «Сашка! Что ты, Сашка?!» — кинулась в квартиру, захлопнула дверь. Он долго стучал, бормотал: «Пусти, ну, пусти…» — Лебедяева не открыла. На другой день он пришел к кинотеатру, остановился у входа и долго смотрел на нее через стеклянную дверь. Маша холодно глянула в глаза Мартынову, усмехнулась, но не поздоровалась, даже не кивнула, и он ушел. Вечером поплакала дома одна, опять одна, и подумалось даже: да полно, уж не полюбить ли его в самом деле? Однако дума думой, а сердце-то знало, что этого никогда не произойдет, ибо ясно было, что снова начнется то, от чего ее избавила когда-то смерть купца Тарасова: угар и бесстыдство, разная гнусь. Да еще вперемежку с истериками и чтением стихов. Купец хоть был прост: брал свое да и уходил восвояси. А этот — душу вынет, досыта наизгаляется… А любить все равно хотелось, и она все чаще вспоминала красного командира, с которым ехала в город из деревенской стороны. Так чисты и неумелы были его поцелуи в теплушке, такие простые разговоры они вели ночью в громыхающем на стыках поезде… Чего не уехала с ним тогда? Попробуй найди здесь такого, если ходит и домогается любви один только Сашичка Мартынов, да и тот в своей шайке никакой не Сашичка, а просто Черкиз. Тяжко, тяжко было жить, и все чаще она думала: да полно, не прекратить ли вообще все это дело, не наложить ли на себя руки? Думать об этом было и страшно, и сладко.
Весной Маша свела знакомство с артелью. Сорвался и зашагал однажды за нею парень, неловкий и тихий, с быстро вспыхивающей
Ударил ветер, сдул со стола карты с гаданием, ударил наискось, наверняка, закружил, затрепал тюлевые занавески. Пришла, пришла наконец сладость любовная — Коля, Коленька, — а гордилась-то поначалу, гордилась, не допускала, после ревела в подушки, дура, металась по одинокой квартире. Даже дом свой не показывала, боялась: вдруг стоит, нетерпеливо покуривает у крылечка Сашичка, милый друг, страшный человек. И лежит пистолетик в кармашке у мила друга Сашички, — ее-то он не тронет, не посмеет небось — ах, Коля… Не дай бог. И узнать про любовь к Коленьке не дай бог Черкизу. А все-таки узнал, проглядела, не уберегла, голова садовая. Заявился как-то ночью, только-только пришла она со свидания. Сказал:
«Прошел слух, драгоценная Марья Аверьяновна, что приключился с вами некий романец?»
Она сразу ослабела, села на стул, но, собравшись с силами, зашептала:
«Тебе-то что? Твое дело, казалось бы, и совсем сторона».
«Ах, ах! — удивился Черкиз. — Человек посвятил вам жизнь — и вдруг такой несчастливый случай…»
Она хотела упасть ему в ноги, однако сдержалась. На ватных ногах, по-утиному переваливаясь, засеменила по горнице, выкликая:
«Ты не тронь его, Сашка! Слушай, слушай, Сашка, ты не тронь его! Все грехи твои отмолю, покрою. Да разве ж я о чем тебя просила, ну, скажи? Господи, господи! Да ведь ты его не тронешь, верно, Сашка?!»
Мартынов засмеялся и ушел.
Больше он не появлялся. И от этого страх Лебедяевой еще более усилился. Стали проходить возле дома невиданные раньше в этих краях парнишки в кепках и рубашках-бобочках, приставать к соседским девчонкам. Доведенная до безумия постоянным страхом, бессонными ночами, любовью к Коленьке, которому постоянно грозила месть Черкиза, Маша решилась на жест крайний и истерический: отправилась в ресторан, спрятав в ридикюль небольшой кинжальчик, купленный у похмельного типа на рынке. Она твердо знала, что произойдет, когда они вместе выйдут из ресторана и направятся к ее дому. Надеялась на встречу, а ее не произошло. Произошла — только совсем не с тем, с кем думала, а с этим пухлогубым парнишкой, Купидоном из губрозыска. И ему тоже нужен Черкиз, ни больше ни меньше. Но одно дело — самой избавиться от навалившегося страха, какими бы последствиями это избавление ни грозило, совсем другое — совершить это чужими руками. Ведь тогда выходит уже не избавление, а подлость…
Такими мыслями мучилась Маша, сидя на скамеечке темной ночью с тихо насвистывающим агентом уголовного розыска Семеном Кашиным. Он чиркнул спичкой, прикуривая, но, увидав лицо Лебедяевой, поспешно загасил ее. Она опомнилась, встрепенулась, ощутив себя в шевелящей листьями темноте.
Как можно было уйти, оставить его! Придет сейчас домой, а он лежит застреленный, в лице смертная мука, рука прокушена от ужасной боли… А мальчонка? Ох, боже!
— Слушай, Купидон, — простонала она, — ты в бога веришь?
— Нет, не верю, — ответил Семен.
— А душа-то, душа-то хоть есть?
— Душа? Душа, думаю, есть.
— Она умрет с нами?
— Душа бессмертна, — убежденно произнес он.
— Ну, если так — слушай…
32
Учеными установлено, что пределом скорости, какую может достигнуть человек, будет скорость 500 верст в час.
При скорости больше, чем 500 верст в час, в организме происходят губительные изменения и сдвиги, ведущие к немедленной смерти.
Следовательно, достижение скорости свыше 500 верст в час невозможно не только по техническим, но и медицинским причинам.
На скамейке в театральном саду молодежь. В нарядах — отважная независимость: сапоги и валяные галоши в сочетании с женской ножкой с французским каблуком… Нужно полагать — второступенцы.
Ведут беседу:
— Миша… пфу-пфу… я тебя… фу-пфу… сегодня… фу-фу… ночью… пфу… видела во сне.
— Го… пфу… я счастлив.
— Эй ты, кудрястый, семя есть?
И брюнетистая отроковица страстно хлопает по оттопыренному карману обладателя «семя» и шевелюры.
Круговое угощение. Компания в припадке коллективного творчества споро лузгает семечки. Шелуха летит по сторонам, застилая густой пеленой дорожки, траву и прохожих.
Дикари! Свое собственное благополучие загаживают, замусоривая общественные места.