Возвращение корнета. Поездка на святки
Шрифт:
Стоял он теперь в бывшей детской комнате с маленьким балкончиком, выходившей на задний фасад, в которой прошли, вероятно, его самые счастливые дни — о них больше всего тосковало сердце. Открывался отсюда вид на парк с широко убегающей аллеей посередине, дальше — на речку с песчаным пляжем, где они купались и удили плотву и ершей, на неохватный для глаза луг с дымком леса на горизонте и исчезнувшие теперь смутные очертания куполов и крестов дальнего монастыря, походившего ранним утром и вечером в закат на сказочный Китеж-град. И разом набежали те дни, как волна за волной: звучал вдали певуче, тонко колокольный звон летним золотым вечером, а на балконе стоял он сам в гимназической серой курточке с двумя серебряными пуговицами на воротничке, стоял, сладко мечтая о полной и радостной жизни, ожидающей его, вдыхая молодой пронзительный аромат берез и сирени, весь еще полный счастья приезда, возвращения домой на каникулы из города; там, в углу комнаты, ждали его этажерка с любимыми,
Из сада раздался голос Аленки, звавшей его. Корнет вышел через задний фасад. Жила Аленка не в главном доме, а в садовом флигеле; наверху там раньше помещался управляющий, внизу были контора и кучерская. И флигель стоял теперь пустой, лишь прежнюю кучерскую занимали Аленка с отцом, как она ему рассказала по дороге. Аленка ждала его переодетая: на ногах были чулки и полусапожки, вместо паневы — блузка, на шее — стеклянные бусы; всё это он заметил с чувством умиления, следуя за ней. Перед флигелем росли шатром две огромные липы, погружая всё в тень, в прохладу, теперь еще почти сквозные, а под кучерской сразу же он разглядел старую скамейку, где бывало часто сидела по вечерам прислуга, пела тихо песни.
— Проходите, проходите, Андрей Николаевич, — говорила Аленка, пропуская его вперед, — вот уж не ждала такого дорого гостя, по-другому бы встретила.
— Спасибо, Аленка милая, — сказал он, касаясь пальцем ее смуглой руки.
— Панкрата-то, батюшку моего, помните? Вот он сидит, только совсем оглох. — И громко закричала: — Батюшка, гость к нам.
За столом в углу сидел на скамье лысый коренастый старик с большой бородой, в домотканной рубахе, похожий на Сократа.
— Ась? что ты говоришь? Не чую ничего, — отозвался он глухим голосом.
Никогда Подберезкин не узнал бы в нем Панкрата, широкоплечего мужика, стоявшего когда-то в синей суконной поддевке за церковным ящиком и громко на всю церковь подпевавшего.
— Гость к нам, — говорю.
— Гость — это хорошо. Это — почет. — И посмотрел белыми глазами. Подберезкин подошел ближе, протянул руку; старик вытер свою о штанину и протянул тоже; рука была широкая, сухая, вся в бороздах, как кора дерева.
— Подберезкина барина помнишь? — громко спрашивала Аленка. Старик к удивлению услышал и понял ее и сделал движение всем телом.
— Подберезкин, Николай Андреевич — то давно было. — Он помолчал, подумал, неожиданно перекрестился. — Должно помер Николай Андреевич. Царствия небесная. А я вот зажился.
И, помолчав, снова сказал:
— То давно было. — И звучало это так, будто хотел он сказать: вечность.
Аленка налила свежей воды в рукомойник, достала чистое расшитое полотенце с петухами, сразу воскрешавшее опять
— Кабы знала про дорогого гостя, я бы щец из солонинки сварила. Для самих-то печи не топлю. Да и пост великой, — говорила она, хлопоча около стола. — А, может, останетесь, отдохнете, я завтра сварю?
Налив молока и отрезав ломоть хлеба, Подберезкин приготовился есть. Старик, молча наблюдавший за ним, вдруг поднялся с кряхтением, перекрестился на иконы в углу — корнет только сейчас их заметил — и лишь тогда принялся за еду к стыду Подберезкина. Совсем он обасурманился заграницей.
— Служивый-то наш будет? Аль чужой? — спросил вдруг старик.
— Наш, наш! — отвечала Аленка. — Это он из-за вашего мундера, заметил старый, — пояснила она корнету и закричала опять в ухо старику. — Из плену ушел.
— То так — из плену да в неволю, — отозвался старик и, помолчав, прибавил; — Воюют люди, землю насильством делят. А верно — чья земля, того и хлеб. Дорогой товар из земли растет. Много кровей стоит. От Алексы вестей нет, Алена? — спросил он неожиданно, строго глядя на дочь.
— Нету, батенька.
Старик что-то промычал, а Аленка сидела рядом на скамье и, пока он ел, всё рассказывала о том, что прошло здесь за все эти годы; она называла имена, и постепенно, одно за другим, перед ним вставали давно забытые лица; многие уже умерли — молодыми умирали люди в России, других угнали в Сибирь, на дальний север — страшный жестокий ветер прошел по России. И сама, без его вопроса, ибо, предчувствуя, он не решался спросить, она рассказала осторожно про Лешу: жила вначале в соседнем городе, всё поджидала своих, бегала по урокам, а потом схватили, услали в Сибирь, лет уж десять будет, а как называется место — Аленка забыла; оттуда первые годы писала подружкам в город, было письмо и в Муханы, послали ей посылку с салом и сухарями, а последнее время вестей не было. Уж живы ли барышня? — прибавила Аленка к рассказу. Она называла Лешу по-прежнему «барышня», да и корнет не мог представить сестру иначе, как в коротком коричневом платьице, с длинными косами по спине, в мальчишеских полусапожках с плоскими каблуками, а ведь было ей теперь уже за тридцать лет! С тех пор, как осталась она тогда к ужасу отца и матери в России, потерявшись при переходе границы, пришло от нее через третьи руки только две коротких вести: «жива, тоскую по вас». Какой всё-таки был ужасный век, как ожесточели, огрубели люди, если дочь не могла соединиться с родителями, не смела даже дать им знать о себе, без всякой с ее стороны вины, если вся Россия в сущности почти четверть века уже сидела взаперти!.. А Леша была, должно быть, в Сибири, и слабая надежда увидеть, встретить, увезти ее с собой, или, может быть, остаться с ней, не оправдалась. Увидит ли он ее вообще хоть раз в жизни? какая она стала теперь — родная сестра?.. Аленка расспрашивала и про его жизнь, но отвечал корнет коротко, односложно — что можно было сказать, выразить в словах об этих годах страха и боли и стыда за Россию, томления и ожидания на реках Вавилонских? Но было ему, вопреки всему, невыразимо приятно сидеть здесь; за одни эти часы уже стоило придти сюда, рискуя жизнью, последний раз коснуться старой России, и он даже колебался — не остаться ли на самом деле до завтра; подвести Аленку он по-видимому никак не мог, а себя, конечно, подвергал опасности нового пленения: красные в любую минуту могли здесь появиться.
— Я бы на выселки сбегала — уговаривала Аленка, — Пелагею привела, она у меня зачастую спит, а, может, и Мишка Бекас дома — сказывали, что раненый вернулся на побывку.
Пелагея была любимая горничная его матери, а Мишка Бекас был, как и Алекса, приятель по детству; обоих он с охотой повидал бы. Корнет улыбнулся, не зная, что отвечать. Разрешение сомнений пришло совсем неожиданно; внезапно дверь настежь растворилась, и в избу вбежал мальчишка лет шести; увидев Подберезкина, он остановился посередине, как вкопанный.
— Поздоровайся, Павлуша, с гостем, — сказала Аленка, — папенька поклон прислал, скоро до дому собирается.
Мальчик подошел к Подберезкину, протянул руку.
— Сын? Весь в тебя. — Улыбаясь, корнет взял в обе ладони маленькую ручку.
— Хочешь поисти? — спросила Аленка.
Мальчишка молча кивнул головой. Она налила ему молока, отрезала кусок хлеба, помазала медом, и, сидя на скамье, с одной головой поверх стола, он стал есть, всё время, не отрываясь, смотря на Подберезкина круглыми голубыми глазами с ободками. Кончив, он соскользнул со скамейки, подошел к матери и, держась за юбку, громко зашептал, косясь на гостя: