Возвращение корнета. Поездка на святки
Шрифт:
Весь уйдя в молитву, в скорбное пение, Подберезкин не заметил, как кончилась всенощная, и очнулся лишь, когда священник в черной рясе, в длинной епитрахили, вышел на амвон и после долгих немых поклонов начал одну из любимых молитв корнета:
«Господи, Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми»…
Широко крестясь, он падал трижды на колени, припадая лбом к плитам, и быстро вставал, и все молящиеся, шурша в тишине одеждами, следовали за ним.
И дальше читал: «Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему». — И опять свершал тройное метание.
Вместе со всеми падая на колени, подымаясь с болью в
Он написал и положил на свечной ящик поминанье: о упокоении раба Божия Павла, поклонился и, отойдя к двери, сделал коленопреклонение, вышел в притвор и, оборотясь назад, вновь поклонился, прощаясь. Взгляд его упал на полукруглую надпись над дверью: «Небо и земля прейдут, но слова мои не прейдут». И с содроганием он почувствовал, что это был ответ на всё и что с ним точно говорил голос Христа. Два тысячелетия отделяли от Него, а как будто был Он тут рядом. Слова мои не прейдут!.. Они звучали на Российской земле уже столетия, стояло это, как столп, до татар, при татарах и после, и стоит теперь, и будет стоять во веки веков. Подберезкин вышел наружу. Прямо перед ним мощно сиял закат, золотые волны облаков спадали веерообразно, как складки парчевого одеяния, и походило всё это на образ Вознесения Христова.
XVIII
Через несколько дней Подберезкин нагнал свою часть. Она стояла, сильно поредевшая, уже за пределами России, в Балтийском крае, — и должна была, после пополнения, направиться на западный фронт. «Круг, таким образом, вдвойне закончен — подумал корнет, усмехаясь, — в отношении России, и в отношении белой борьбы». Полной нелепостью для него было бы сражаться с англичанами или американцами. Если уже осталась какая-нибудь надежда, то, может быть, только еще на них. Скорее же всего — подумал он тотчас же — не оставалось уж никакой.
То возвышенное и просветленное состояние, которое охватило его недавно в церкви, прошло. По-прежнему он понимал, что тогда получил он как бы последний ответ на всё происходящее в мире, что образ Вознесения Христова, представший ему в закате, таил в себе окончательный символ земного бытия… всё в конце концов было возвращение в лоно Исаака, Иакова, к роду отцов своих, воссоединением части с целым. «Жить так, — подумал он — чтобы еще в жизни смело идти к смерти, ибо, может быть, в смерти и была жизнь, как учили платоники». Но хотя он и соглашался с этим разумом, было это какое-то неживое согласие; внутри были непокой, неудовлетворенность: что-то было ошибочно во всем его заключении, во всем… Выходило, если додумывать до конца, что вообще не стоило жить и что жизнь бессмысленна, а это было несомненно не так.
Всё еще стояла весна. Она была в этом году затяжная — ясная, но холодная, потом наступило разом тепло, и в несколько дней всё сразу зацвело: и черемуха, и бузина, и сирень, и плодовые; почти на виду поднялись молодые побеги на елях и соснах в маленьком леску за городом, где расположилась в бараках часть корнета. Все дни, не переставая, дул легкий ветер, и ощутимо шли в воздухе густые волны теплого влажноватого аромата. С самого
И это всё стояло так же явно в противоречии с теми заключениями, что он сделал: это была жизнь, а то было всё-таки бегство в потустороннее — одно не могло возместить другого, лишь следовать одно за другим. Жизнь была дана, конечно, прежде всего для того, чтобы жить, радуясь ей, полно, со всей силой — вот как на этом весеннем карнавале. Сам он, вероятно, еще и мог бы от всего отрешиться, уйти в символику, в созерцание, но он знал, что, например, ни Наташа, ни Алеша — в сущности ни один человек в нормальном состоянии — этим не удовлетворились бы; и народ в России этого разрешения всего зла, всего страдания, испытанного им, тоже, конечно, не принял бы, — они стали бы действовать, если бы имели право выбора. Только было ли оно у него самого теперь?..
Ранним утром корнет шел по направлению к городу. Город был совсем немецкий и старый — с узкими кирпичными домиками в староготическом стиле, с высокой готической киркой, откуда часто тек однотонный унылый звук колокола; война здесь не проходила, и было тихо, мирно, только полно военными. Корнет шел в штаб дивизии на Торговой площади с намерением добиться освобождения от своих обязанностей или, по крайней мере, хотя бы перевода в тыл Германии: оставаться в России ему казалось невмоготу, на Западе его пребывание было бы бессмысленным — там была уже совсем чужая война. Накануне корнет говорил по этому поводу с бароном, и тот дал ему сопроводительную записку в штаб дивизии, хотя считал, что в освобождении откажут. Сам барон за последнее время явно изменился: в глазах его всегда стояли не то испуг, не то недоумение; волком он уж, во всяком случае, больше не держался, исходило от него скорее что-то овечье.
Когда корнет вышел на Торговую площадь, поблизости в переулке раздались мерные шаги многих марширующих ног и затем вдруг — русское пение:
За Зе-е-млю, за во-о-лю, За лучшую-ю до-о-лю…разобрал корнет слова. Бредил он, что ли, наяву, среди бела дня? — подумал он, останавливаясь.
И в этот момент на площадь вышел взвод молодых солдат под командой высокого тоже очень молодого офицера. Все были одеты в немецкие военные мундиры, лишь в манере носить пилотку было что-то иное; и на правом рукаве мундиров корнет скоро разглядел нашивку синего, красного и белого цветов, как на старом русском флаге, и три буквы: РОА. — Что они значили? И сразу же разгадал: ну, конечно — Российская Освободительная Армия. Он слыхал о ней уже раньше, но на том участке фронта, где он находился, с частями РОА ему не приходилось встречаться, а лишь с отдельными русскими добровольцами, в редких случаях — с небольшими русскими единицами, вкрапленными в немецкую армию.
А взвод шел с пением дальше, твердо и звучно кладя ногу, и Подберезкин, взяв такт, с удовольствием следовал чуть сзади. Они превосходно выглядели в этой форме, с их загорелыми, здоровыми, чуть скуластыми лицами, — великолепно, как молодые немецкие солдаты в начале войны: так же безукоризненно сидели мундиры, туго перехваченные в талии, были ярко начищены сапоги. И как они пели!.. Как были похожи чем-то на белогвардейских юнцов, на юнкеров гражданской войны!.. Ускорив шаг, он нагнал взвод. Это было как во время его молодости. И утраченное радостное ощущение жизни и мира, как блага, что он всегда испытывал раньше, вдруг охватило его.