Возвращение в Михайловское
Шрифт:
"Выше Чильд-Гарольда..." У него есть младший брат - уже взрослый. Родственная душа. Который понимает его! Он уснул - в предчувствии какой-то трепетной и легкой мысли.
IV
В те унылые, иль, напротив - в те прекрасные времена, увидеть ножки молодой и прекрасной женщины - выше щиколоток и даже (о, блаженство!) до середины нежных икр - а может статься, и...
– до самой строгой черточки подколенья - можно было лишь на пляже, когда ей вздумается играть с волнами. Это была любимая игра молодых женщин и девушек, которую свет им прощал, или, скажем, более робко - не осуждал... Игра состояла в беготне по кромке берега - у самой воды, когда начинался прибой - и нужно было отбежать, отступить - покуда вода лишь обрызнула слегка - но не коснулась ступней, едва дохнула на непривычно голую кожу. В этой игре было особое изящество - как бы кокетство с прибоем - и нужно было, чтоб прибой - тоже был легкий.
Кабинки на пляже были редки, но там можно разуться, снять чулки и оставить туфли... (Купание светских женщин проходило в закрытых купальнях, только для семьи, и то... Для женщин отдельно, для мужчин отдельно - а женский купальный костюм напоминал закрытостью рыцарские латы.) Женщина покидала кабинку и выходила на свет босой - что само по себе было уже дерзостью, гладкие ступни соприкасались с горячим в меру и колким песком,
За длинным рядом шезлонгов помещались еще места для зрителей - только, так сказать - ненумерованные, разбросанные по пляжу. Там были кучки гимназистов, которые, нежданно прекратив возню - остолбеневали с раскрытыми ртами, не стесняясь друг друга - и выражая единственное желание: скорее стать взрослыми.И - молодые чиновники из управления краем - продолжая притворяться, что длят некий деловой разговор, начинали путаться в словах и краснели - оттого, что нельзя было просто так прервать беседу и, не скрывая, впериться взглядом, вполне земным, в нечто неземное... И молодые офицеры всех родов войск, и юнкеры, мечтающие стать ими - единственные, кто в эти минуты делал вид, что ничего такого не происходит - лениво и высокомерно прогуливались вдоль пляжа, - и у них под усиками, усами или усищами пряталась улыбка - "то ли мы еще видели", "а впрочем - ничего, право, ничего!.." Они, единственные, кто были свободны - или мнились себе таковыми - и надеялись, что пора чрезмерных условностей проходит, скоро пройдет, недаром они живут в век, когда маленький артиллерийский лейтенант совсем недавно, вспомним - прошел с боями пол-Европы, как французский император, и старые гордячки - европейские столицы - смиренно, на блюде, одна за другой выносили ему ключи...
Дети бегали по пляжу, матери - чаще няньки и мамушки - старались удержать их в той части берега, где песок еще не успел намокнуть от волн, но тщетно. Тщетно... их так и несло, на этот притемненный близостью моря передний край... чего? жизни?..
А женщина с прекрасными обнаженными ногами вставала над пляжем, возносилась - как знак судьбы. Мир был чудесен, солнце сияло, улыбался берег... (Было начало предвечерья, время прилива и легкий бриз, точно смеясь, поигрывал цветными парусами зонтов.)
Ноги были стройны - чуть тонковаты, пожалуй, при таких бедрах... но необыкновенно нежны. Гладкая кожа отдавала нездешним теплом и светом прелестью непреходящей жизни... Кажется, светилось само Бытие: пляж, море солнце - и ноги женщины.
"Ах, ножки, ножки, где вы ныне?
– Где мнете вешние цветы?.."
Куда девалось это все - ноги, песок, земля - по которой они ступали?.. Наш след на земле, на самом деле, куда слабей, чем последнее дыхание на зеркале, которое так быстро истаивает на чьих-то глазах. Куда девались эти ноги, вызывавшие такое восхищение и такое безудержное желание, которое тащило нас за собой, как пленников, как данников - влекло - куда больше, признаемся, куда мощней - чем даже власть и слава - чем даже искусство!.. Мне сказали как-то о женщине, что была знаменита в теперь уже прошедшем веке, тем, что сотрясала сердца: "Боже мой! Эти воспетые поэтами ноги превратились в колоды!" С годами начинаешь бояться - переулков любви, улиц своего детства и юности, и проходишь быстро-быстро, опасаясь, чтоб кто-нибудь здесь не узнал тебя - а больше, чтоб сам ты не узнал кого-то... Улица течет, обдавая жаром ушедшего и глумясь над тобой сегодняшним блеском... А ты все страшишься, вдруг за поворотом возникнет какая-нибудь Она. Тяжело волоча к неизбежному эти ноги-колоды, те, что снились некогда. Сон-явь, сон-явь - оставьте меня с вашими снами! "Что вы все твердите время проходит!
– это вы проходите!" - мудрость, восходящая к царю Соломону - а может, и вглубь?
– нашей неказистой, странной, печальной, прекрасной - и слишком всерьез, увы!
– воспринимаемой нами жизни на жалкой лодчонке, на острове Робинзона, затерянном в океане миров, к которому - на самом деле, никогда не пристанет ни один корабль вселенной.
Где-то 25 или 26 июля 1824 года, 10-го класса чиновник канцелярии генерал-губернатора Пушкин А.С., - шел берегом моря в Одессе, мрачно ругаясь - про себя, а иногда вслух, как бывало с ним, когда уж совсем бешен: - Пошел прочь, дурак!
– вскрикивал он вдруг, так, что встречные оборачивались и могли принять за сумасшедшего, или: - Ага! Он ревнует ее старый пес, он ревнует!.. К счастью, не встретился никто из знакомых. Прохожие удивились бы еще боле, если б узнали - кому адресовалось это все: лично губернатору Новороссийскому и наместнику Бессарабскому - его высокопревосходительству графу Воронцову. Теперь Александр был уверен - его изгоняют из Одессы. Только что Вигель Филипп Филиппыч, который был в доверительных отношениях с наместником, а значит, и с Казначеевым, начальником канцелярии, узнал из первых рук и поведал ему, что разрешение из Петербурга прибыло, приказ подписан - и теперь уж дело дней. Его высылают на Псковщину, в имение родителей. Вигелю он верил - они были дружны, - правда, в силу некоторых причин, с Вигелем, не так-то просто было быть дружным, но... Александр, судя по всему, принадлежал к исключениям. Наверное, Вигель считал, что молодой человек по-своему сострадает ему, а этот весьма остроумный, изощрившийся в остроумии - конечно, более на чужой счет, господин (свойство, часто делающее человека скучным донельзя!) почти не мог скрыть, что нуждается - именно в сочувствии и сострадании. На самом деле, Александру он был, скорей, любопытен: Вигель в обществе был известен, как "тетка", то есть мужеложец, к тому ж, принципиальный противник брака, что в обществе, надо сказать, не поощрялось. (Там греши,
– что несомненно докладывают графу - при всей своей аглицкой складке и даже английском либерализме, которыми он славился - как всякий почти российский чиновник, граф призревал стукачей... Не мы придумали этот мир, каков он есть, и не нам дано, что-нибудь изменить, почтеннейший Александр Сергеич!)
Он отослал ее, нарочно, чтоб провернуть это дельце!.. Чтоб все свершилось без нее! При ней бы он не смог!.. И для того, чтоб мы больше не свиделись!..
Эта мысль не только угнетала, она льстила ему. Слаб человек! Тщеславие забивает в нем все прочие чувства. Всесильный губернатор, наместник царя на всем русском юге - вынужден считаться с существованием в своей жизни - и жизни собственной жены - кого? Чиновника 10-го класса из собственной канцелярии!.. Такое могло привести не одного лишь Александра в состояние возбужденной гордости. Нострах - что он больше не увидит ее...
Он ревнует, это точно!.. Александр прилаживался к этой мысли. Он нежил ее и страдал.
– Если б только не надо было уезжать!..
Елизавета Ксаверьевна - жена Воронцова уехала - с месяц назад погостить к матери, в Белую Церковь. Она была урожденная графиня Браницкая - и род ее шел от тамошних гетманов - Белая Церковь была их семейным гнездом... Александр мог подумать, что этот отъезд - показавшийся ему, впрочем, еще тогда поспешным, загадочным - как-то связан с его неприятностями.
Может, он догадался, что она меня любит?.. Любит! Поворот, который заставил его улыбнуться! Воронцов все понял. Я любим!.. Любим! Он боится, чтоб ему не наставили рога! Он - рогоносец! "И рогоносец величавый / Всегда довольный сам собой..." Грусть и бешенство вдруг сменились улыбкой. Ненадолго, конечно. Он меня высылает, высылает!.. Этот известный всей России либерал состряпал на меня донос!.. Сделал все, чтоб избавиться... И от кого? От любовника собственной жены!.. Он преувеличил, разумеется! Он не был пока любовником Воронцовой, и мало что предвещало, что станет им. Был просто молодой человек, который почитал себя выше даже наместника юга потому что был моложе, и это как бы давало ему право... Подлость Воронцова даже в некотором смысле приятна: как бы избавляет от нравственных обязательств. Бешенство - и улыбка. Улыбка и бешенство... Вместе с обидой его грела мысль, что симпатии графини к нему, в какой-то мере, решили его судьбу... "Старый муж, грозный муж - режь меня, жги меня!.."
Может, когда-нибудь он вспомнит эту свою прогулку по пляжу в Одессе и посокрушается. Может, сам, испытавши ужас бессилия старшего годами перед неким молодым наглецом - поймет, что должен был тогда испытывать другой которого он сейчас так истово ненавидел - кто знает? Хотя вряд ли, вряд ли - смена позиций связана с неизбежностью - изменить все наши ощущения.
...и в этот момент он увидел ноги. Те самые - на берегу.
– Впрочем, сейчас на них смотрели все. Женщина играла с волнами, как играют с огнем и Александр, как ни странно, тотчас узнал ее по ногам, хотя ни разу в жизни не видел их - они всегда были под платьем. Ну, может, разве поворот фигуры... Эта сцена тотчас напомнила ему другую... о ней как-нибудь после, потому что и Александр, вспомнив (это было, как укол), почти тотчас позабыл - то, другое... Женщина была княгиня Вера. Вяземская, жена друга. Обстоятельство, которое, увы! (хоть он порой и сожалел!) - значило для него слишком много. Он понял, и довольно рано, что явился в мир, где все по-настоящему прекрасные женщины уже с кем-то связаны, и должна начаться война за передел... Но друг, друзья... (Он верил, что друзья готовы - За честь его принять оковы...
– Что есть избранные судьбами / Людей священные друзья...) Княгиня недавно приехала в Одессу - была его конфиденткой - и они лишь церемонно прогуливались вдоль пляжа, виделись почти ежедневно, были дружны. И все!.. Кстати, Вера Федоровна принимала в эти дни участие в тяжких Александровых обстоятельствах.
(Не скажем, что княгине Вере все же обошлось слишком дорого это ее омовение безупречно узких лодыжек в морской воде на глазах у всего одесского пляжа, - но несколько неприятных минут принесло. Мужу, конечно, доложили, очень скоро, и он, что называется, заскучал. Уверял всех, что сам, беспокоясь о друге Александре - послал княгиню Веру к нему на юг, дабы как-то помочь юноше среди сгустившихся туч. Более того, он верил всю жизнь - что так оно и было. На самом деле, с женой они поссорились из-за любовных похождений князя, который, несмотря на то, что был безупречный семьянин, не мог пропустить ни одной юбки - от семнадцати и до сорока... Нет-нет, он верил жене и был почти убежден, что она не изменяет ему.
– Немногие в свете в ту пору могли похвастать подобной уверенностью! И что у нее с Пушкиным ничего не было - и боле того, не могло быть. Но частое общение жены с Александром - там, вдали (о чем она не уставала регулярно уведомлять мужа) - да еще известие об этом купании невольно привело князя к мысли - что втайне Вера все же увлеклась Пушкиным, согретая южным солнцем и жаркими виденьями, на грани чувств материнско-сестринских - и иных, какие порой просыпаются в самые неподходящие минуты. Князь, по возвращении, сделал ей замечание только вскользь, касательно эпизода с волнами - лишь, разумеется, о примере, какой мать подает детям - а сам впал в мрачность, и неделю или две - пребывал в ней. Даже попытался писать стихи о превратностях любви, но стихи не шли, хоть князь и ходил издавна в поэтах (куда раньше Пушкина, ибо был старше), понимал, что от природы он слишком рационален, - и чаще норовил сбежать от стихов к другой подруге - прозе: точной, благозвучной, но слишком рассудочной. Здесь он в России ходил в монтенях, и слабо утешался сим. А в стихах... еще были Жуковский, Пушкин, - не обойти, и это раздражало.)