Возвращение
Шрифт:
Нет же, размышляя о ней, Герцен не взвешивал за Николеньку Огарева. (Что-то предвидела, говорила, что «чувствует» про него и нее заранее, Натали). Однако Тучковы, соседи Ника по пензенскому имению, нагнали их в Риме с письмом от него, где было несколько фраз особо о младшей дочери — с просьбой ободрить ее в давящих семейных обстоятельствах. И в Александре возникло слегка ревнивое приглядывание: чем заслужила приязнь столь близкого для него человека? И отсюда — едва ли не большая готовность принять старшую, «не рекомендованную», сестру, не такова ли вообще судьба подобных писем?
Словом, Герцену больше нравилась Елена, с затаенной и осознанной внутренней жизнью. Ник, сказал он себе, вообще нередко ошибается насчет женщин. Любя все красивое и страстное, он предполагает
С Огаревым встретились в герценовские четырнадцать лет, Николаю было на год меньше. Александр помнит, каким увидел его впервые в лесу на берегу Москвы-реки, напротив Воробьевых гор, где тот гулял со своим тщедушным, рассеянным и франтоватым воспитателем из немцев Карлом Ивановичем Зонненбергом. Было жарко, и гувернер решил искупаться; попав на быстрое течение реки, стал звать на помощь. На крики прибежали Александр и незнакомый подросток. Оба они оказались на берегу с готовностью подвига и с отвагой, но воспитателя уже вытащил из воды проходивший мимо солдат.
Тогда же мальчики познакомились и сговорились встретиться снова. У Александра вызывало безотчетное доверие пухлое лицо Николеньки, отчасти похожего на недоросля и маменькиного сына (но это не так — Ник сирота, а совсем недавно он потерял также и бабушку), его крутые кудри, очень яркие губы, нос с мягкой горбинкой, слегка привздернутый на конце, открытость, томление и порыв в темно-синих глазах. Правда, поначалу, в первые недели их знакомства, он был подавлен смертью бабушки, печален. И Александр боялся его тормошить, пытаться втягивать в игры. Сам он был в ту пору иным: худощавым, с немного неверной осанкой, на его облик накладывала отпечаток затворническая и старчески размеренная жизнь в доме его отца. Однако у него был подвижный, насмешливый взгляд и — в минуты оживления — торопливая и страстная речь.
Почти сразу они заговорили о главном. Словно ждали этой встречи и возможности — настолько! — понимать друг друга… Да ведь действительно ждали. Александр порой горько, не находя себе места страдал из-за дружбы Огарева со сверстниками из его гимназии, из-за его магнетической притягательности для окружающих и расточительной траты времени на всех, но скоро они вытеснили друг около друга всех остальных. Потому что с кем еще у них мог быть, едва познакомясь, разговор о самом тайном — о людях двадцать пятого года? При этом выяснилось одно желание у обоих — продолжить дело тех.
Отчего-то, не предполагая другого развития событий, они грезили о сибирском снежном пути… (И то же Герцен услышал потом от Чернышевского. Подумал тогда: «Таковы мечты мальчиков в России».)
А дальше они с Ником словно поменялись обликом и темпераментом. Огарев взрослый — высок и худощав, у него пышные кудри и борода, загустели и почти срослись брови, в гостиных находили, что он слегка мужиковат. Таким он вернулся после высылки. Прежними остались его горячий румянец и яркие губы, мягко приветливый, уступчивый взгляд и слегка болезненная улыбка. За всем этим стояло стремление понимать и чувствовать других прежде себя; богатая и ранимая натура заставляла его предполагать и, может быть, преувеличенно учитывать сложный мир и уязвимость в других людях. Александр, повзрослев, стал среднего роста, статен, и, говорили, в его внешности проступило «родовитое». Он был легко загорающимся, энергичным, дружелюбным и насмешливым. Проницателен и пытлив стал взгляд его светло-карих глаз. Но остался неизменным у обоих культ самопожертвования и дела: не смотреть на свою жизнь как на собственное свое достояние…
Огарев пишет стихи, что подразумевает особую душевную организацию. (По возвращении из высылки становится известен как поэт.) И с возрастом у него усиливаются приступы его нервного заболевания — обостренной, доходящей до обмороков чувствительности к сильным запахам, звукам — неявно выраженной формы эпилепсии.
Ник взрослый слегка отрешен и молчалив. За этим стоит
Другая глубинная мечта Ника — о чистом, красивом и сильном женском существе рядом: такой полной близости не может дать друг-мужчина… Долго еще он меряет всех вокруг по себе — и люди для него прекрасны!.. Особенно женщины — воплощение всего незамутненного и верного нашим лучшим инстинктам. От тогдашней его молодой влюбленности «во всех» осталось несколько перегоревших романов и затяжная его привязанность — она уж холодна и замужем — к красавице Евдокии Сухово-Кобылиной… да по какой-то иронии судьбы — чувство к Нику ее младшей сестры Елизаветы.
Огарев стал суровее и грустнее. Считал теперь уж, с иронией над прежними своими помрачениями, что это прекрасно… быть может, единственное, что по-настоящему есть в жизни. Да проводит, коль она глупа как пробка… Но тут последовало новое продолжительное затмение. Что поделаешь, влюбленность у него долго еще будет связана с потерей зрячести. На этот раз пленил его восточный, огненный и изнеженный, облик Мэри — Марьи Львовны Рославлевой. С младенческими белыми зубками… Она — пензенская соседка Николая Платоновича и королева московских балов. Скоро она стала Марьей Львовной Огаревой.
Она любила блистать. («Женщина без сердца, даже без такта», — выразил свое о ней впечатление Герцен.) И любила акции солидных европейских компаний. Семейная жизнь началась с денежных споров: молодая жена была против белоомутских и акшенских затей.
Он старался удержать в себе представление о ней как о мадонне. Может быть, в оправдание перед чем-то высшим в себе, потому что, когда она в угоду их интересам говорила о «конститюцй» — с таким холодным и фальшивым видом и уставя в сторону его приятелей обнаженное мраморное плечо, то… больше всего он желал ее тогда, презираемую, публичную и ничью… поссорившую его со всеми друзьями. Он уже знал ей цену. Потому, к счастью, что разорвала она.
Она уехала без него в Италию. И вернулась властно и пугающе расцветшая, с ребенком от одного их приятеля, уже бросившего ее тогда. Явились новые поклонники и слава зловещей, всепокоряющей женщины… Она почиталась замужем — и свет все ей извинял.
А у него что оставалось в жизни? Беззаветно любимый им старый дом в Акшене, со старыми портретами, книгами, блестевшими без лака перилами, мирными скрипами. В нем его меньше мучают нервные приступы. Он усиленно занимается тут медициной, агрономией и «благоустройством» — распрей со здешними крестьянами. Беседует вечерами с ершистым и властным (добрейшей душой), тоже неудачливым сельским новатором «генералом» Тучковым — на самом деле он бывший полковник, уволенный со службы в пору следствия по делу 14 декабря, — из круга, близкого к декабристам. Кроме того, у Николая Платоновича годами тянулась свара с бывшей женой из-за развода. Он брал вину на себя и выделял ей капитал, она же принимала лишь второе. Марье Львовне нужно было положение в свете и имя. Дрязги… и стихи. Поэту трудно совмещать такое. Но только он и может это — не впадая в отчаяние, не уронив достоинства.