Возвращение
Шрифт:
Так же, наедине, они нередко сидели в Париже. То же и здесь, в Швейцарии. Герцену необходимо было сегодня побыть совершенно одному, и он прошелся по берегу Женевского озера, низко надвинув шляпу — ото всех знакомых.
Александр сел за их столик. После прогулки он стал немного ровнее, с утра же слишком давили привычно тягостные теперь у него мысли. Он даже может шутить:
— Меня ожидает страшная кара за то, что я бросаю вас в кафе, ваши сердца обретут друг друга!
Натали улыбнулась:
— Что же… Гервег расточителен, может быть, какой-то уголок его души достанется и мне.
—
— Это обычай кавказских черкесов. У вас, дорогой мой Егор Федорович (Гервег с восторгом принимал такое переименование его на российский лад), перемешались все рассказы о наших диковинках. Так же как русские слова перемешались.
Гервег полушутя учился читать по-русски. Давала уроки Натали.
Однако много успешнее воспринимал язык восьмилетний сынишка Георга. Он давно подружился с герценовскими детьми — Татой и Сашей, они вместе занимались гимнастикой. Живой и переимчивый Горас был плутишкой, подсматривал за взрослыми и, с тщательно скрываемой пристальностью первого пробудившегося влечения к другому существу с пышными бантами в светлых волосах, глядел на Тату Герцен. Шестилетняя Тата — Наташенька — была немного робка, вдумчива и потаенно страстна во всем, Натали боялась за нее в дальнейшей жизни больше, чем за других детей: столь многое она повторяла в ее характере… У Таты был высокий крутой лоб, прозрачные глаза и темные полоски бровей — соболиные.
Натали, Александр и Георг говорили о Горасе (с натяжкой — «Егор Егорович») как о ее суженом… Вчера он стянул с чайного стола пирожное и принес ей, полураздавленное в руках. И говорит ей «вы», тогда как Саше, который старше его на четыре года, — «ты».
Они жили здесь, в Женеве, почти одной семьей. Гервег также должен был уехать из Парижа, где тогда начались репрессии. Эмма же осталась там с крошечной Аддой, сказав, что бестактно им всем вклиниваться в чужую семью. Это было от решительной ее половины, а от обожающей Лотхен — то, что она из последних сил скрывала от него их разорение: денег хватало только на отъезд мужа с сыном. Каждый лишний франк она посылала ему. «О, мой Георг такой нервный и балованный, — говорила она. («Мой» по отношению к нему она произносила с упоением.) — Но кто же еще имеет право на баловство!..» Между тем по приезде в Париж Герцен застал ее в бедственном положении. Постарался помочь в пределах деликатности, уплатил, не называя себя, ее долги лавочникам. Хотя такое уж к тому времени накопилось у него в душе против их семейства…
Итак, Натали и Георг привычно уже оставались наедине или с детьми. Благо, думал Александр, что ей говорится хотя бы с ним. У него самого было слишком безысходно на душе… Стало известно, что на родине арестованы и осуждены члены философского и литературного кружка Петрашевского, едва начавшего перерастать в тайное общество, — лучшие теперешние силы в России… Были подвергнуты чудовищному фарсу отмененного в последнюю минуту расстрела. Может статься, надолго, если не
Свое надрывное было и у Натали. И у него в последнее время недоставало душевных сил разгонять ее страхи. Она подолгу сидела вечерами, плача над уснувшими детьми. Ей вспоминалось парижское: как глухой сын консьержки из их дома, с которым она была очень ласкова, был застрелен на улице, потому что не услышал окрика. Такое могло случиться и с их маленьким Колей… Бывает, что истощаются запасы сопротивления в душе, и теперь у нее не было воли желать даже того, чтобы ее дети оставались в живых и были бы воспитаны в каком-то подобии человеческих убеждений — может быть, это и есть смертельное!.. Он уводил ее от их постелей.
Ее беспокойство передавалось детям. Их здоровье ухудшилось, особенно Сашино.
Но больше всего ее мучила мысль о Коле, который был вдали от нее. Было решено, что скоро они поедут в Цюрих.
Они перемогались оба. Что он мог сказать Натали и чем ее утешить? Ее охватили отчаяние и страх перед жизнью, но и у него было свое больное. Он лишь встревожит ее еще больше. Да, впрочем, это естественно — что-то порой пережить в себе; если люди так долго знают друг друга и полностью сходятся в исчезающе малых оттенках мысли, то могут иногда помолчать о главном.
Изредка они, как прежде, читали вечерами. И в книгах Натали болезненно укалывало все, что касалось надежд на будущее и планов.
— Знаешь, мой взгляд упрощается все больше и больше, — говорила она. — Тогда, после рождения Саши, ты помнишь, я мечтала, чтобы он стал великим человеком… И о других детях: чтобы были тем и этим… Но наконец я хочу только, чтобы…
Тут как раз пришли из детской и сказали, что у Таты жар…
Александр все еще не умел «запирать двери от посторонних», и по вечерам у них бывало все то же столпотворение чужих и праздных, неприятное теперь и ему. Натали же глядела на пришлых с раненым выражением в глазах.
Моральной отдушиной для нее стал «милый и бедный Георг»… Да и Герцена он также немного отвлекал от мыслей. Он один попадал в тон их теперешнему состоянию своим трагическим настроением, которое объяснялось тем, что с немалой долей справедливости он подвергался общественному осуждению за «баденскую вину». Однако он не утратил вкуса к бокалу рейнского или прогулке под парусами по озеру. И все это было, на их взгляд, верно и жизненно, столь много пережившие Натали с Александром не верят в беспросветную скорбь. В его присутствии и у них подчас пробуждался интерес к тем же незатейливым удовольствиям. Вообще опекать слабого — отчасти помогает в беде. Натали, утешая его, на время забывала о своем горестном.
Женевская публика резко осуждала его все за то же предприятие 48-го года на пару с Эммой. Одно слово «предприятие» — со странной, как и во всем у этой четы, смесью крайнего идеализма с практицизмом и честолюбием… Гервег становился всего лишь «поэтом своей жены», а тут возможность вернуть былую известность — с отрядом вооруженных рабочих пойти на помощь восставшей Саксонии. Он представлял себя поэтом-диктатором, провозглашающим свою республику…
Завершилось разгромом отряда.