Врач-армянин
Шрифт:
Но мне хочется узнать его имя. Мне хочется знать, какими нежными прозвищами его наделяли в детстве. Мне хочется узнать это милое имя и повторять его ласково шепотом и про себя.
— Как вас зовут?
Неужели это я шепчу? Так робко, так тихо.
Но он услышал. И шепчет мне в ответ. Его нежные губы чуть касаются моего уха. Так нежно и щекотно.
— Мишель.
Мои пальцы осторожно гладят его плечо.
Внезапно я пугаюсь — вдруг кто-нибудь заметит! Поднимаю глаза, но не встречаюсь с его взглядом. Если встречусь, совсем перестану владеть собой, я знаю.
Вижу остальных. Никому до нас нет дела. Все заняты собой. Танцуют, разговаривают, флиртуют. Как чудесно, что никто не обращает
38
После танца он проводил меня к Сабире. И сразу отошел к двери. Мишель. Я так хотела узнать его имя. А теперь стыжусь произносить его даже про себя, стыжусь этой безоглядной нежности, охватывающей меня.
Ибрагим-бей и Сабире пригласили всех в столовую. Длинный стол, застланный белой скатертью уставлен тарелками. Чуть поблескивали стеклянные графины с вином. Угощение скромное. Сыр, маслины, фрукты, пирожные.
Я почувствовала, что проголодалась. Сижу между Ибрагим-беем и Сабире. Оба наперебой ухаживают за мной. Сабире накладывает паштет, Ибрагим-бей подает блюдо с маслинами. Славные мои друзья.
Вдруг заметила, что спокойно ем, не стесняюсь. Хотя я влюблена и должна лишиться аппетита. Но ничего подобного. И даже более того — я чувствую, что ему приятно смотреть, как я ем.
Я совсем не стараюсь казаться лучше, красивее, изящнее, чем на самом деле. Но ведь это только потому что я поняла: ему все во мне нравится.
Оглядываюсь. Вон он, далеко от меня. Почувствовал. Тоже поднял голову от тарелки и посмотрел на меня. Какой у него взгляд. Такой милый, чистый, нежный.
39
После ужина. Снова в гостиной.
Мишель сидит на диване. Все разместились вокруг. Ибрагим-бей принес саз и предложил Мишелю сыграть, назвал его по имени. Значит, не пианино, а наш турецкий саз. Нет, он не француз. И, наверное (наверняка), не пианист. Только не надо думать, будто меня это разочаровало. Я смеюсь над своими недавними фантазиями. Но неужели он турок? Нет, в нем чувствуется что-то нетурецкое. Кто же он? Мне хочется знать, кто он, как он живет. Мне кажется, я буду любить в нем все, все обстоятельства его жизни, даже какие-то его недостатки; вернее, то, что другие считают его недостатками, потому что для меня никаких недостатков не существует в этом человеке, в моем Незнакомце, в Мишеле…
Он не стал ломаться, кокетничать, взял у Ибрагим-бея инструмент; умело держа, настроил, смотрел на саз серьезно и сосредоточенно, и струны, казалось, почувствовали и чутко откликнулись. Он поднял голову, лицо его поразило меня выражением какого-то ребяческого умиления. Я вдруг подумала, что если мы когда-нибудь расстанемся, если я его потеряю, то часто даже помимо моей воли перед внутренним моим взором будет вставать эта картина: юноша, поднявший голову от инструмента, его нежные беззащитные глаза и это трогательное умиление; и тогда мое сердце будет рваться на части, изнывая от боли, мучительной и неизбывной.
Эта внезапная мысль испугала меня. Но тут он снова наклонил голову, зазвучала мелодия, он запел.
Мои впечатления… Его голос… Прежде всего я восприняла мягкость. Такая мягкость, нежная покорность в его голосе.
Мне стыдно, но за все девятнадцать лет моей жизни я, кажется, ни разу не осознала в полной мере, что живу в одном из самых, быть может, интересных уголков земного шара; живу в удивительном древнем городе, принадлежащем в равной степени и Европе и Азии. Я ничего этого не чувствовала, я была занята своими мелочными переживаниями. В сущности, весь огромный удивительный город сводился для меня к двум небольшим домам: к дому моих родителей и к дому Джемиля. В этом узком компактном мирке я и жила, не сознавая, где я, в сущности, нахожусь. Но
Ну конечно, я и прежде знала, что пролив Босфор делит Истанбул на две части — европейскую и азиатскую, Ускюдар — в Азии, а Бейоглу-Пера — в Европе; сколько раз я видела, как цветет миндаль; и на качелях мне приходилось качаться, как всякому турецкому ребенку. Но прежде я ничего этого не чувствовала. А когда чувствуешь, тогда все совсем другое.
Гости восхищенно загомонили и стали наперебой просить спеть еще что-нибудь. Он не стал отнекиваться, отказываться. Заиграл знакомый мотив. Я узнала народную песню, только не все слова помню. Отец любит напевать это. «Я тоскую и проливаю слезы». Но эта знакомая народная мелодия звучала как припев. Сама песня Мишеля была другая.
Я говорю, о, если бы ты знала. Я расскажу, немного погодя. Кофейня под навесом и чинара зеленокосая глядит сквозь шум дождя. О, если бы ты знала, если бы ты знала. Я там живу, Все время беспокоясь, Противясь нежной радостной мечте; Когда на Эрзерум уходит поезд, И облака в небесной высоте. Кофейня под навесом и чинара зеленокосая глядит сквозь шум дождя. О, если бы ты знала, если бы ты знала… Немного погодя…Он замолчал. Снова все разом заговорили, перебивая друг друга. Хвалили пение, слова. Я убедилась в том, что многие здесь слушали его не в первый раз. Я поняла, что и стихи и музыку он сочинил сам. Это все наполнило мое сердце такой гордостью, будто я сама пела, будто это я положила свои стихи на свою собственную музыку. Но нет, если бы это была я, я бы не могла так гордиться.
Гордость, радость, нежность… Я не сомневалась, что эти песни посвящены мне, что он спел их для меня. Мне захотелось что-то сказать; нет, не ему, но что-то такое, имеющее отношение к нему. Сабире снова сидела рядом со мной. Определенно, в этот вечер, когда она впервые «вывезла меня в свет», она решила быть моей гувернанткой. Я наклонилась к ней: