Врач-армянин
Шрифт:
А как же «Ромео и Джульетта»? «Имя ничего не значит, роза все равно остается розой». Кажется, так. А для Дездемоны даже чернота Отелло не имеет никакого значения. Почему-то именно Шекспир мне вспомнился. Наверное, потому что у его героев такие сильные чувства. Жаль, что я не знаю английского. Но и по-французски это удивительно. Мне всегда хотелось сильных чувств, хотелось любви. Но теперь я поняла, что я мелка, я похожа на всех остальных, я тоже принадлежу к этому «множеству».
Все кончено. Надо просто запереться в своей комнате, читать книги и носа не высовывать наружу, туда, где пенится
43
Здесь старик Бора ненадолго расстается со своей юной сверстницей Наджие-ханым, поддавшись соблазну порассуждать самому.
Мы все чего-то не договариваем. Если бы мы, интеллигенты, писатели, обладали такой смелостью, как эта девочка. Но вряд ли это возможно. Ведь она писала для себя, исповедовалась перед собой. А кто из нас осмелится проанализировать свои чувства и понять, почему в его сознании, в его душе наперекор всем гуманным идеалам прозябает ненависть к армянам, неприязнь к евреям, отвращение к туркам. Вынести эти простые признания на страницы книг? Нет уж, гораздо легче подробно описать, как ты мочишься или испражняешься, или, забившись под одеяло, теребишь в одиночестве свой член, стремясь вызвать потайное, стыдное удовольствие.
Самое большое, на что, мы, турецкие писатели, способны, это вывести в романе «хорошего» армянина, глуповатого, конечно, но добродушного. Впрочем, подозреваю, что армянские или греческие писатели — максималисты в еще большей степени, и даже на «хорошего» турка их не хватит.
Но одного писателя, свободного, кажется, от подобного рода ненависти, я читал. Это Иво Андрич. Я даже хотел написать ему. Но потом отказался от своего намерения. К чему писать? Для чего рисковать? Лучше уж не писать писем, не желать личного знакомства, зато и не разочаровываться.
Пожалуй, я мазохист. Я много лет прожил в Германии, всем сердцем люблю ее; я преклонялся перед Толстым и Достоевским; а ведь я встречал не так уж мало немцев и русских, которые, несмотря на всю свою интеллигентность, не могли изжить невольного презрения ко мне, к своему коллеге, «грязному» и даже «кровожадному» турку. Особенно смешны подобные чувства у еврея.
В 1878 году, когда российские газеты и журналы буквально захлебывались от ненависти к туркам, Толстой отправился в Тулу, увидеть живых пленных турок, и после записал в дневнике, что они чудесные ребята. Тогда сильная Российская империя теснила на Балканах свою ослабевшую соперницу Османскую империю; тогда мой любимый Достоевский в своем «Дневнике писателя» выдумывал такие ужасающие «турецкие зверства», какие самому маркизу де Саду не могли присниться.
Но я не перестаю любить моего Достоевского. Я мазохист, я всегда и везде буду не ко двору, и, возможно, отчасти благодоря таким как я, люди периодически пытаются хотя бы немного обуздать взаимную ненависть, над которой не всегда мы властны.
Что ж, а теперь я снова раскрываю дневник Наджие.
44
Темно в комнате. Я задернула шторы. Лежу в постели. Дверь заперта.
Почему я не могу заплакать? Я знаю, слезы принесли бы мне облегчение. Такое ощущение, будто мои глаза пересохли, как лужицы на дороге после дождя. Эта
«Три часа, четверг» — он написал на визитной карточке, которую сунул мне в руку. Он назначил мне свидание. Значит, он врач и потому Сабире с ним знакома. Но до меня не доходит, как это она раздевалась перед таким молодым мужчиной, снимала панталоны, позволяла ему… Мне даже думать стыдно. Ну и пусть я старомодна, пусть я ханжа.
Сабире, конечно, не интересуется его национальностью; ей все равно. Она ведь не влюбилась в него. Она скорее может влюбиться в этого фата Фасих-бея. Наверное, она тоже в глубине души презирает Ми… буду называть его: «М.»… Но почему это я напала на Сабире? Она здесь ни при чем.
Он назначил мне свидание. Разумеется, я не пойду. Свидание. У него дома. Хотя ведь там он принимает больных. А где он мог назначить мне свидание? На площади Таксим, что ли? И ждать меня там с букетом цветов?
Мне смешно то, что ночью, сама с собой, я такая ершистая. Я слышу свой невольный желчный смешок. Ну вот, не от слез, так от смеха, все равно облегчение.
Этот человек более образован, чем я. Он врач, он прекрасно говорит по-французски; наконец, он талантлив, он композитор, поэт и певец. Это он в своей песне открыл для меня очарование моего родного города. Я не имею никакого права презирать этого человека.
Пусть я больше не люблю его. Это моя беда, а не вина. Может быть, и ему только кажется, будто он влюблен в меня. Но уважать его я должна. Я не унижусь до этой бессознательной грубой простонародной ненависти, я буду бороться с ней.
А впрочем, я никогда больше не увижу его. Я попрошу Сабире больше никогда не приглашать его. Скажу, что он мне неприятен, потому что он армянин. Пусть она считает меня фанатичкой-националисткой. Но нет. Я больше никогда не буду бывать на вечерах у Сабире. Это не для меня. Буду сидеть в своей комнате, читать книги и тихо стариться. Возможно, когда-нибудь удастся развестись с Джемилем, тогда буду совсем одинока и свободна.
«Три часа, четверг». Завтра. К чему кривить душой. Мне хочется пойти. Почему? Увидеть его еще раз, чтобы убедится в том, что чувство любви у меня исчезло? Зачем это нужно? Просто хочу увидеть его еще раз. Но я не пойду. Я заставлю себя не пойти. Если бы я могла увидеть его как-то тайком, чтобы он меня не видел. Нет, это невозможно. Я хочу пойти. Но я не пойду.
Я начала испытывать к нему какое-то чувство нежной жалости, как будто он — беззащитное хрупкое существо, мальчик; а я его обидела, оскорбила.
Мне становится жаль самое себя. Я так одинока, так несчастна. Слезы смочили сухие глаза. Тихо всхлипывая, я засыпаю.
45
Удивительно, но, проснувшись, почувствовала себя бодрой и свежей. Умылась, причесалась, выпила кофе у себя в комнате. Элени вернулась, чтобы унести чашку, и сказала мне тоном заговорщицы, что Джемиль уже ушел. Я вышла в столовую. Походила по дому. Зашла на кухню и распорядилась насчет обеда. Мне уже известны гастрономические пристрастия Джемиля, в еде он неприхотлив; он и меня, избалованную с детства, постепенно приучил к более скромному столу. За это я даже благодарна ему.