Времена и люди
Шрифт:
Квартира в Хаскове встретила его тишиной и знакомым уютом, который в каждом доме выглядит по-своему. В холле Сивриев некоторое время ждет, точно гость. Наконец дверь хлопает, и оба — сначала Андрейка, а за ним и Милена — останавливаются в изумлении. Милена первая приходит в себя и, переступив порог, делает к Сивриеву шаг. Потом, точно спохватившись, останавливается и вдруг подталкивает вперед сына.
— Правда, вырос? Я отдала его в детсад, не могла иначе…
Тодор нерешительно протягивает руку, но, едва прикоснувшись к шелковистым волосам ребенка, тут же отдергивает ее. Отвык…
Он не остался ночевать, хотя Милена ему предлагала:
— Переночуешь — и завтра с утренним мотовозом уедешь.
Нет, оказывается, надобности вспоминать о случившемся год назад. Жена дает ему посмотреть сберкнижку Андрея — целы все деньги, которые он переводил ей из Югне. Это вроде бы объясняет все, хотя не объясняет ничего. Что ж, пусть так, могло быть и хуже.
Вдвоем
XXVII
По узкой ленте асфальта машина спускается вниз серпантинами, и вместо целостного представления об осени взгляд выхватывает отдельные картины: облепивший скалы кизил, окрашенный в ярко-красное; золотые тополиные пирамиды у реки; соломенно-желтый загар граба; мягкие, цвета резеды, оттенки ясеня; огненные взрывы кленов; суровая строгость дуба, не тронутого ни единой яркой краской (его непреклонность сломится позже, когда измороси вдруг превратятся в иней).
Джип следует за поворотами ущелья, и Тодора Сивриева — единственного путника на заднем сиденье — бросает от одного окна к другому. Широко расставив ноги, чтобы удерживать равновесие, он хмуро думает, что, если бы доучился на курсах, сейчас бы ехал в машине один. Как никогда захотелось крепко обхватить руль, укрощая ладонями несколько десятков лошадиных сил, и засвистеть. Это желание преследовало его еще в мотовозе, когда возвращался из Хаскова, и Тодор сделал было попытку посвистеть малость, но сразу почувствовал себя неловко и оборвал свист. Но вот он снова свистит сквозь зубы — и снова, представив свой мечтательный взгляд, спешит одернуть Сивриева-романтика. Неужто становится похожим на бай Тишо? Если даже так, то ничего удивительного: столько времени проводят вместе, что, возможно, поневоле передали друг другу какие-то качества. Древнегреческий летописец рассказывает в своих житиях, как за несколько месяцев войны с иллирийцами греческие военачальники переняли привычку вражеского главнокомандующего: прежде, чем идти в бой, тереть свои уши. И они терли — так жестоко, что уши у них становились лиловыми, как петушиные гребни…
Нет, ничего он не потерял, не изучив шоферское ремесло, ибо тогда бы уж точно стал романтиком. При одновременном владении многими профессиями нет настоящего умения. Надо уметь делать что-то одно, но — как никто другой.
— Как считаешь, — обращается Главный к шоферу, — надо ли овладевать многими специальностями? Или знать одно дело, но уж досконально?
— Когда я пацаном был, — отвечает Ангел, заваливаясь на бок на крутых поворотах, — кем только я не хотел быть! Чего только не приходило в голову. Мечтал построить гелиоавтомобиль, который превращает солнечную световую энергию в двигательную. А видите — стал шофером, езжу на самом обыкновенном автомобиле. Желаний у человека может быть много, да работа — одна. Нельзя о ней забывать.
— Верно, — говорит Тодор Сивриев.
Он наблюдает, как Ангел крутит баранку. Мощные плечи, ловкие руки, движения свободны, прямо-таки артистичны — видимость, приобретенная за годы тяжелой, а подчас и опасной работы. Помотайся с утра до вечера по таким вот серпантинам, думает Сивриев, подержи-ка в своих ладонях лошадиные силы «обыкновенного», как он сказал, автомобиля, а вместе с тем и жизни — свою и своих пассажиров…
Незаметно мысли перенеслись к недавней беседе с Давидковым.
Встретил он Сивриева сердечно и просто, как обыкновенно крестьянин встречает своих гостей. Говорили больше часа, наполнили пепельницу окурками, выпили по две чашки кофе. Давидков ни слова не сказал о его перспективном плане, но вопросы, которые задавал, показывали, что он его читал, и читал внимательно. Дольше всего спорили о сокращении площадей табака и отказе от дойки овец. Сивриев защищался упорно: «Я не сокращаю табак вообще, только ограничиваю площади. Исключаю три горных села, но вместо этого увеличиваю среднюю норму сдачи государству и среднюю цену — это единственно, по-моему, правильный путь для повышения эффективности этой отрасли…» — «Дело в том, что ты поднимаешь урожай на тридцать килограммов… Кое-кого из членов бюро это может насторожить, даже испугать. Никто ведь не забыл безосновательных обещаний, которые лет десять назад нанесли большой ущерб общегосударственному плану…» «Я понимаю ваши страхи, — перебил Сивриев. — В те годы, о которых вы говорите, я тоже был хоть небольшим, но руководителем. На совещаниях и конференциях мое имя было тогда чуть ли не бранным словом, потому что я своими планами не хотел втирать очки государству. Били меня крепко… И продолжалось это до тех пор, пока… Как сейчас помню, было это семнадцатого ноября. Безликая погода — ни тепло, ни холодно, ни сухо, ни дождливо. Есть такие дни осенью. Из окружного совета за мной на машине приехали. «Вот кто самый умный среди нас!» — встретил меня председатель, едва я переступил порог. Пригласил сесть. Исполком весь был в сборе. И, верно, заседали уже долго, потому что в пепельницах были горы окурков. Я в оправдательной своей речи сказал,
Многоцветная панорама лиственных лесов остается позади — будто сама осень осталась там. Начинались владения черной тисы, вечнозеленого кустарника, который нигде в Болгарии больше не растет, только здесь. Ущелье раскрывает ворота к долине, и перед несущейся по гладкому асфальту машиной показываются наконец старые югненские дома, ползущие по склонам, точно дикие козы.
Выйдя из машины на площади у здания почты, Тодор Сивриев наказывает Ангелу найти Голубова.
— Если не занесло его куда-нибудь в город, — добавляет он с улыбкой.
— Найду, — говорит уверенно шофер. — Он с лета как-то спокойнее стал.
— Неужто студентка?
— А любовь — она ведь не спрашивает, когда ей являться, — шутливо отвечает Ангел и уходит.
Дед Драган выползает, точно улитка, из своего домика («Бункер» — так он сам называет пристройку, где раньше держали фураж) и спрашивает, для чего его вызывали «наверх» — для хорошего или для плохого.
— Для хорошего, для хорошего, — отвечает Сивриев скороговоркой.
И вспоминает подбадривающие слова Давидкова при прощании. «По-новому, — сказал он, — ты видишь проблемы сегодняшнего, а может, и завтрашнего дня. Мой совет — поторопись, иначе тебя опередят. Имей в виду, это закономерные явления, и ты не единственный, кто сумел нащупать их механизм. Возьми простой факт: мы с тобой думаем одинаково. Не кажется тебе, что ты уже опоздал? Но будь спокоен… — Он засмеялся по-мальчишески звонко, и кадык заиграл на его старой худой шее. — Будь спокоен, на соавторство я не претендую!»
Это полусерьезное-полушутливое заключение в основе своей все-таки было похвалой, и похвала эта чуть не заставила Тодора сказать, что осуществление плана зависит не столько от него, сколько от председателя — ему, в общем-то, решать. Но он подумал, что подобные слова могут быть неверно истолкованы, и замолчал. Нет, не рвется он на председательское место — ни ради власти, ни тем более ради денег. Кроме того, бай Тишо ни в чем не мешал ему до сего дня, и слово, направленное против председателя, было бы неблагодарностью с его, Тодора, стороны (он не считает себя неблагодарным). Но то, что секретарь его похвалил, не забывается, греет, подталкивает вперед — без промедления взяться хотя бы за работу, не требующую управленческого совета или официального согласия округа…
Он остановил вспашку неделю назад — и хорошо сделал. Сейчас предстояло найти еще одну машину и пустить их вместе, но не под Желтым Мелом, а со стороны шоссе, где проектировал он новый огромный сад…
Он и не заметил, когда ушел дед Драган. Очнулся, услыхав крик Илии:
— Хватит сидеть у меня на шее! Ты не больной, не калека. Здоровый! Взялся бы за какую-нибудь работу.
— В мои-то годы? — слышится изумленный голос старика.
— А что? В ресторане сидишь каждый вечер, ментовочку потягиваешь. А это деньги, деньги! Не буду же я весь век один, я женщину нашел, мне нужны деньги! Ты мне их, что ль, дашь? Держи карман — копейка-то у тебя не задерживается. Так что давай-ка иди на работу. Пенсии твоей даже на ментовку не хватает.
— Какая работа в мои годы-то?
— Двор у нас большой, полтора декара, засади его салатом, редисом. Много ли там работы — садишь да рвешь. А умные люди из этой травы вон какие деньги делают.
— Илия, сыночек, — почти плачет старик, — не топчи мне душу. Не работа для меня редиска, к тому же — идти продавать ее? Какой я торговец? Всегда хозяйством занимался, вот мое ремесло. Я скоро уйду, сынок, и хочу, чтоб люди хозяином меня запомнили. А редис оставляю другим — вместе со всем золотом мира. У меня, как-никак, гордость есть!