Время и место
Шрифт:
Две женщины, тетя Ксеня и Екатерина Гурьевна, сидели в комнате, объятые страхом. Антипов ощутил это безошибочно. Екатерина Гурьевна штопала, тетя Ксеня раскладывала пасьянс, обе молчали, но по согнутым спинам, подавленным лицам, по тому, как они посмотрели на него, он почувствовал всей кожей – как чувствуют холод – присутствие страха в комнате. Да он был повсюду – на улицах, в воздухе. Один только Николай Ефимович, Танин отец, пришел вчера тепленький, под мухой, голубые глаза блестели, и все что-то подмигивал, шептал неслышное, показывал пальцем то в потолок, то в пол, то по шее проводил с лукавым видом. Женщины смотрели на него неодобрительно. Теперь они не спросили про доктора, хотя знали, что Таня и Антипов ждут. И знали зачем. Это обсуждалось долго, тетю Ксеню не хотели подводить, пытались найти другое место, не находилось, тогда, поборов страх и выказав немалое благородство, тетя Ксеня сама стала уговаривать остановиться на ее квартире – и уговорила. Да ничего иного не оставалось. Все иное было хуже.
Доктор Иван Владимирович был сед, космат, громаден ростом, держался прямо, двигался медленно, чем-то напоминал чучело, но не страшное, а смешное, лицо было красное, будто с мороза, большой рот всегда улыбался, глаза в темных впадинах как бы налиты водой, но видел он хорошо. И всем говорил «деточка». Антипов знал его давно, Иван Владимирович был дружен с отцом, они происходили из одной деревни. Когда отца
Антипова поражали два качества Ивана Владимировича: его постоянная улыбчивость и способность напевать, вернее, мурлыкать в самые роковые минуты жизни. Никогда не забыть: наутро после того как попрощались ночью с мамой, он позвонил, ничего не подозревая, по голосу сестры все понял и немедленно приехал. И сразу в коридоре, еще не сняв галош и своего долгополого черного пальто с мерлушковым воротником – он и сейчас в нем, – н а п е в а я ч т о – т о, сказал, что, если Антипов и сестра хотят, он их усыновит. Но Антипов и сестра тогда мало что понимали и ничего не хотели.
Вот и теперь, качаясь в дверях громадною черною башней, в мерлушковой шапке, улыбаясь и мурлыча, он медленно объяснял, какими путями пробирался сюда из Замоскворечья, как его везли на военном грузовике, на Солянке одной женщине стало дурно, он принял участие, внесли в дом, оказалось, на пятом месяце...
– Я говорю: деточка, вы в своем уме? Можно ли в вашем положении идти на египетские похороны? А она говорит: дедушка, я про себя вообще забыла, целиком и полностью. Я как чумовая от горя сделалась. Да, Шурочка, народ у нас замечательный, бескорыстный, все, как дети, на улицу высыпали, плачут... – И без перехода: – А я материалы подготовил, документы нашел, свои старые дневники, тетради университетские, так что за тобой дело, Шурочка. Насчет журнала «Огонек». Я в любой момент готов.
Старик давно уже намекал – не то что намекал, а робко и простодушно настаивал, – чтобы написать про него очерк в какой-нибудь журнал. Антипов однажды, когда Иван Владимирович был в гостях у матери, пообещал сглупу, да не находилось времени. И охоты, конечно. Он уже и договорился с приятелем из «Огонька», что-нибудь вроде «Верный страж здоровья» или «Сорок лет для блага людей», но постоянно откладывал. Антипов все еще оставался не профессионалом, а любителем, то есть умел писать только то, что было ему интересно. Все прочее требовало неимоверных усилий. И теперь он испытывал стыд и мысленно давал себе клятву: в ближайшее же время непременно, обязательно, черт бы меня побрал...
– Помню, – сказал он. – Сделаем, Иван Владимирович.
Таня держалась изо всех сил. Она улыбалась Ивану Владимировичу, предлагала ему чаю, что было ни к чему. Иван Владимирович, бормоча сквозь мурлыканье: «Нет, деточка, после, после...» – вынимал из чемоданчика инструменты и раскладывал на столе. Улыбка не сходила с его красногубого громадного рта. Инструменты выглядели заурядно, но именно в заурядности, в какой-то домашней обыкновенности заключался ужас. Антипов чувствовал, как его охватывает дрожь. Он не мог заставить себя взглянуть на Таню. Взял ее руку и сжал. Она ответила легким пожатием и шепотом: «Не волнуйся!» Никогда прежде он не испытывал такой силы любви, как в секунды, когда услышал звон стальных ножей, увидел крупные узловатые пальцы, которые перебирали ножи бережно и спокойно. Как-то чересчур бережно и слишком спокойно. Иван Владимирович продолжал мурлыкать. И мурлыканье делалось невыносимым. Хотелось сказать: «Иван Владимирович, да перестаньте же петь, бога ради!» Если мука для него, то каково же Тане? Покорно делал все, о чем просили, побежал на кухню, налил в две кастрюли воды, принес одну, поставил на плитку, другую понес в комнату тети Ксени и поставил на другую плитку. Кипятить иначе было нельзя. Иван Владимирович, сидя в кресле, положив одну длинную ногу на другую, покойно беседовал с женщинами; тетю Ксеню он видел впервые, но все равно называл ее деточкой, а с Екатериной Гурьевной был знаком, встречал у Антиповых. С матерью Антипова Екатерина Гурьевна сошлась на короткое время в Казахстане, потом судьба разбросала: мать попала в совхоз, Екатерина Гурьевна осталась в Долинке. А в Москве столкнулись у общей подруги, ею оказалась Танина тетя Ксеня. Но об этом Антипов узнал уже после знакомства с Таней, после Лихова переулка, после того, как оказались здесь, на Рождественском, тоже в марте, два года назад, когда все текло, бежали ручьи к Трубной и Володька, сын Тихомоловых, смиренный безумец, который не умел говорить, только мычал и сиял глазами, швырял с чердака в сырое небо голубей. Тогда Антипов забрел сюда впервые, еще не жильцом, а гостем. Увидел сборище: трудяг вроде Ивана Никитича Тихомолова, рабочего химзавода, и его жены Зои, уборщицы; доцветающих Ираклиевых с их странными сыновьями, шпанистого вида Валюшей и Борей, аспирантом, печальным и серым, как ночной мотыль, загадочную старуху Веретенникову, которая жила неведомо на какие шиши, нигде не работала, днями «гуляла» на балконе, однако ей всегда кто-нибудь помогал, и супругов Варгановых, ближайших соседей, которые соперничали с Ираклиевыми из-за того, кому царить в этом государстве пропахших супом обоев, старого паркета, бездействующей ванны, тусклых лампочек в коридоре. И, конечно, увидел тетю Ксеню, которую полюбил. Полюбил, потому что стала для Тани – нет, не матерью, но близкой душой. Отец был сам по себе, сестра жила своей жизнью. И чуть ли не в первое же утро столкнулся возле дверей ванной с седенькой, черноглазой. «Екатерина Гурьевна!» – ахнул в изумлении. «Шура!» – прошептала она. И обнялись радостно и бесшумно, испытав вдруг тайное единство – оба были тут н е з а к о н н о. Все готово. Нет, не готово. Еще несколько минут, и все будет готово, готово окончательно, навечно, на все времена. Возникла какая-то новая необходимость – что-то прокипятить. Подготовка к нечеловеческой пытке любимого существа, к кромсанию плоти, к убиванию жизни. И это должно пасть ножом гильотины лишь оттого, что в р е д а к ц и и о д н о г о ж у р н а л а о т в е р г л и р у к о п и с ь в в о с е м н а д ц а т ь с т р а н и ц. Нет, не рукопись, отвергли судьбу, надежду, отвергли отчаянный выкрик в глубину вселенной – как поступать тем, кто домогается счастья, ибо люди не хотят ничего другого. Только понимают по-разному. Антипов думал: счастье – это конец муки. Это то, что наступит примерно в половине шестого. Был месяц судорожных решений, колебаний, неизвестности, ночных разговоров шепотом, невозможности ни с кем поделиться, сокрытия всего ото всех, мечтаний, слез, невыносимости вида невинного Степки и страха. То, к чему склонялась их робкая душа, было избавлением от страха. Страха того, что новое существо будет мучиться тою же неизвестностью и теми же судорогами. Его спросят о том же самом. Он то же самое будет пытаться скрыть. В поту от внезапного жара будет сидеть над листом бумаги, и рука бессильно замрет над строкой: писать или нет? Он услышит слова сочувствия и
– Эту штуку ты будешь держать в руке, Шурочка, – сказал Иван Владимирович. – Будешь мне помогать. Вот так, эдаким манером, вниз.
– Где... держать? – задохнулся Антипов.
– Я покажу где. Вот смотри, как нужно. – Он показывал пока что в воздухе. Таня лежала в соседней комнате.
– А может, кто-нибудь... лучше? Екатерина Гурьевна?
– Нет, деточка, у тебя рука крепкая. Ты будешь держать лучше. Это совсем не страшно... Поверь мне. Ничего дурного мы Танечке не сделаем. И боль вовсе не такая ужасная, как многие полагают. Боль терпимая... – Разговаривая, Иван Владимирович натягивал перчатки. Затем двинулся не спеша в комнату, где лежала Таня. – Сегодня утром, Шура, я вспомнил интереснейший эпизод, очень хорош будет для твоего очерка: как я бросил губку в министра просвещения Кассо... В девятьсот одиннадцатом году... – Тут он зашептал: – Но, разумеется, не сейчас, не сейчас! Ты напомни, я расскажу...
Таня лежала, накрывшись простыней. Живот у нее был не заметен, но сейчас под простыней он выделялся холмом. Таня смотрела на Ивана Владимировича неподвижным холодным взглядом.
За окном кричала женщина. Крик был настолько пронзителен, что Таня вздрогнула, побелев, и все будто очнулись: услышали тяжкий шум толпы. Теперь было совсем не то, что час назад – тогда шаркали, топали, разговаривали, теперь же снизу поднимался глухой, зыбкий гул, точно там не люди шли, а текла вода, может быть, лава, что-то подземное, в этом потоке текли крики, невнятные, захлебывающиеся. Но крик женщины был пронзительно ясен: «Спасите!» Подойдя к окну, Антипов увидел месиво шапок, воротников, простоволосых голов, сбитых в такую плотную гущу, что все это от густоты никуда не двигалось, а стояло. Он увидел застывшую реку камней, заледенелый поток. Остановилось движение крови. Там, где ограда бульвара кончалась, черным вспучивались грузовики, бортами к толпе, вал из военных грузовиков. Закупорились сосуды. Еще немного, и остановится сердце. Нет, толпа не стояла мертво, она качалась, перемещалась, мялась и гнулась внутри себя, чьи-то головы, руки выплывали из темного месива, и толпа все же еле заметно двигалась. Страшно медленно. Почти стояла. И все же двигалась! Светлый платок женщины качался под окном, но вот уже чуть ниже. Черным варом продавливалась толпа к площади. Мелькнуло пятном опрокинутое лицо. Слабые, как будто детские, крики неслись снизу. Антипов рванул окно, в комнату влетел холод, и стал слышен нечеловеческий вой. Нет, кричали не дети, взрослые мужчины и женщины. Кричала кровь, разрывая сосуды. Солдаты тащили кого-то через борт грузовика. И на другой грузовик втаскивали людей. Антипов смотрел вниз и не видел или, может быть, не понимал того, что видит. Что-то случилось с глазами: они выхватывали и отмечали все в отдельности, но не соединяли в картину. Сердце Антипова колотилось. Вдруг он стал догадываться; то, что открылось внезапно из окна, было вовсе не тысячною толпой, не бульваром, не криком раздавленных, не сумерками с холодным ветром, а – оползающим временем. Это время громоподобно катилось вниз, к Трубной. То, чего никогда увидеть нельзя. И время выло нечеловеческим воем. Антипов оглянулся. Таня сидела на диване в простыне, поверх простыни пальто, и дрожала от озноба, а Иван Владимирович смотрел на Антипова и что-то говорил, блямкая губами, но Антипов не понимал его.
– Я тебя люблю, Таня, – сказал Антипов. – И ничего не нужно. Будем жить дальше.
Он сел рядом на диван. Таня взяла его руку, прижала ладонь к губам и, вдруг привалившись к нему, зарыдала. Тетя Ксеня взмахивала ручками, приседая смешно: «Ой! Ой!»
С улицы донесся душераздирающий крик. Холод наполнял комнату. Иван Владимирович закрыл окно, и вновь стало казаться, что на улице кричат дети.
На кухне, куда Антипов пошел взять холодной воды, опять маячила Анна Артемовна – она будто ждала его появления.
– А я знаю, кто у вас в гостях и зачем! – зашептала она, от сладострастия и нетерпения прыгали брови. – Я у этого доктора в больнице лежала в Замоскворечье. Он очень хороший доктор и человек-душа. Только фамилию забыла. Как его фамилия-то?
– Да зачем вам?
Анна Артемовна молча смотрела на Антипова, потом сказала:
– А в милицию заявить, чтоб законов не нарушали.
– Опоздала, сволочь, – сказал Антипов, – рухнуло ваше время. – И показал фигу.
Темнел вечер, не стихал гул, кто-то прибежал с улицы; топали по коридору, кричали, шумели. В ванной рыдал и бился, как припадочный, старший ираклиевский сын Валюша, работавший неведомо где. А в комнате тети Ксени пили чай до поздней ночи, и Иван Владимирович – он не мог уйти, должен был тут оставаться ночевать – рассказывал, как в одиннадцатом году студенты университета протестовали против изгнания профессоров, и, когда министр Кассо, известный мракобес, пришел в аудиторию, он, Ванечка Горелов, швырнул в него губкой, которой обтирают трупы... За то выслали его в Вологодскую губернию, потом война, плен, интернировали, морили голодом... А с девятнадцатого года, как вернулся в Россию, работал на Тульщине...