Время и место
Шрифт:
– Борис, ничего страшного...
– Да не надо было! Кто тебя за язык тянул? – Борис Георгиевич стиснул руками голову, сполз с диванчика и стал, пошатываясь, мотаться по комнате, бормоча: – Знаешь, кто ты такой? Ты мелкая провинциальная балда! Извините, Антипов... Вы ни при чем... Просто этот гражданин вместо помощи и облегчения умеет все еще больше запутать... Ах, шут с ним! Реникса, как говорил Антон Павлович.
– Я пойду, – сказал Антипов. – До свиданья, Борис Георгиевич.
– Нет! Садитесь. Сейчас он принесет лекарство, и я почувствую себя человеком... Признайтесь, Антипов, небось смотрите на меня и думаете: у старика жидкая бороденка, как у Ван Гога... И ногти серые, нечищеные... Да и проза у него какая-то серая. Сейчас так не пишут. Сейчас этак длинно, пышно, развесисто, под Толстого, у старика какой-то поганый телеграфный стиль. А? Угадал? Неси, что ж ты
Горбатенький побежал, торопясь, приседая на одну ногу, в соседнюю комнату.
– Григорий Наумыч, старинный друг. Наверное, единственный, кто остался. Он бесконечно добр. Но от доброты делает чудовищные глупости. Мы учились в одной гимназии в Ярославле – он, я и Миша Тетерин. Слышали такого писателя?
– Конечно, – сказал Антипов, – роман «Аквариум», рассказы...
– Верно! – Костин посмотрел с изумлением. – Рад за вас! Миша, стало быть, существует. Это приятно... Теперь скажите следующее, Антипов! – Борис Георгиевич подобрался, выпрямился и опять стал сверлить Антипова оком. – Что было вам сказано, когда просили принести эти, эти, эти... – вытянул руку и теребил пальцами в воздухе, подыскивая нужное слово, – дары данайцев...
– Ничего, просто сказали, что было бы хорошо... Надо бы навестить...
– Да почем ей знать: н а д о или н е н а д о? – закричал Борис Георгиевич. – Боже мой, какие странные люди! Видят внешние обстоятельства и пытаются решать глубинные вещи! Как будто бы н а д о, а на самом деле н е н а д о, черт побери! Вот вы, Антипов, должны помнить – поступки и фразы на поверхности, а магма внутри...
– Так что не верьте крикам дорогого учителя, – сказал Григорий Наумович. – Все это кокетство. На! – Он подал Борису Георгиевичу рюмку на блюдце и спросил у Антипова: – Дать?
– Зачем спрашиваешь? Неси!
– Пусть человек пойдет в столовую и возьмет рюмку. Я ему налью.
– Гриша, я говорил о твоей неслыханной доброте.
– Ухаживать за студентами не обязан.
Антипов пошел в столовую, там было темновато, он шарил по столу, по крышке буфета, ища рюмку. Антипов пил водку редко и через силу. Григорий Наумович зажег свет и, открыв буфет, откуда пахнуло корицей, достал рюмку, что-то при этом невнятное бормоча. Антипов вслушался: седенький шептал о невзгодах Бориса Георгиевича. Валентину Павловну забрали в больницу, она попадает туда регулярно, эта беда ввергла Бориса Георгиевича в другую беду, и, кроме того, обнаружились всякие мелкие неприятности, о которых не хочется говорить. Недаром нам присылают хлеб и сахар. Он так и сказал: «нам».
– Валентина Павловна, между нами говоря, плоха, – шептал Григорий Наумович. – Война ее разрушила... Гибель Димы, единственного сына, вот что их сломило...
– Хотите, я что-нибудь сделаю? – спросил Антипов. – Я могу быть уборщиком, могу почистить картошку...
– Нет, спасибо, не надо. И, кроме того, в этом доме могу помогать только я, старый хрен и друг...
Вернулись в угловую комнату, и Гриша налил Антипову водки. Антипов выпил. Только сейчас он заметил портрет юноши – чубатого, насмешливого, улыбающегося, с папиросой в углу рта, в белой рубашке, с галстуком, – висел над диванчиком. Наверное, это был сын. Борис Георгиевич смотрел на Антипова мрачно, в упор, но Антипов не испытывал никакого неудобства от этого. Борис Георгиевич сказал:
– Ну что ж? Читайте рассказ.
– Сейчас? – удивился Антипов.
– Конечно. Ведь он лежит, как я подозреваю, в портфеле и ждет не дождется, когда его начнут читать. Поэтому не испытывайте терпения.
– Вашего?
– Его. – Борис Георгиевич указал на портфель.
Антипов понимал, что читать не нужно, вредно, что это глупость, но так хотелось прочесть! Вынул рукопись и начал читать. Борис Георгиевич вновь водрузился на диванчик, Гриша набросил на него плед, и Борис Георгиевич, устроясь как-то плотно, мягко, удобно, закинув руку под голову, стал слушать. Антипов изредка на него посматривал. Большое мясистое лицо Бориса Георгиевича с набрякшими мешками щек, седыми бровями, седою щеточкой усов постепенно клонилось долу и принимало осоловелое выражение, толстые губы раскрылись, глаза сощурились, и в комнате стал слышен едва уловимый свист, не оставляющий сомнения в том, что Бориса Георгиевича одолевает сон. Антипов прервал чтение, сказав:
– В другой раз, Борис Георгиевич. Вы устали, я вижу...
Борис Георгиевич кивнул. По-прежнему держа руку под головой, с полуприкрытыми глазами,
– Пожалуй. Верно, я устал. Но дело вот в чем. Вы помните стихи Тютчева: «Не то, что мните вы, природа не слепок, не бездушный лик...» Так вот, не то, что мните вы, литература не слепок, не фраза, не окаянный труд, как вас учат. Литература – это страдание. Вам не приходилось страдать, Антипов? Нет? И слава богу. Но, значит, пока вам нечего сказать людям. А учить вас, как делать фразу, мне скучно. Извините, Антипов! Возможно, завтра я стану говорить иное, но запомните, сейчас говорю истинное.
– Мне кажется, ты не совсем прав, – сказал Григорий Наумович. – Литература не страдание, а скорее, может быть, сострадание.
– Это одно и то же. Милые, ничего, кроме мысли и страдания, нет на земле, достойного литературы. Сказано же: я жить хочу, чтоб мыслить и страдать... – Борис Георгиевич закрыл ладонью глаза. Губы его сжались пучком, приняли выражение странное, какой-то детской обиды. «Старость – это накопление обид,– подумал Антипов. – Господи, как страшно!»
Антипов попрощался. По коридору навстречу бежал, толкнув в потемках, какой-то шумный, лохматый, топающий сапогами и говоривший сам с собой: «Кто ж его не знает? Его все знают... «Звезда-полынь» и прочее...» – «Откуда?» – спрашивал за спиной голос Григория Наумовича. «От верблюда! – хохотал шумный. – Маркуша, из книжного! Вообще-то пою, занимаюсь вокалом, а книги – так, увлечение...» Хлопнула дверь. Шумный гудел за стеной. Покупающие книги веселятся, продающие страдают. Улица была пуста, как ночью. В немногих окнах горел свет. Антипов брел, подавленный тягостным размышлением. Нет, ему, к сожалению, не приходилось страдать. Правда, лет десять назад он лишился отца, потом через полгода исчезла мать, потом его и сестру выслали из Москвы, был голод, работа в цехе, злобность старика Терентьича, придирки начальника, однажды избили ребята из литейного, однажды чуть не отдали под суд, женщины не замечают его, он некрасив, неловок, неудачлив, но все это были ненастоящие страдания. А когда будут настоящие? Неужели только с годами, со старостью? Антипов был в отчаянии. Он чувствовал, что еще долго не станет писателем. Поздней ночью Антипов пришел домой, поднялся пешком на шестой этаж, открыл дверь ключом и вошел в спящую мертвым сном квартиру. Проскользнув в комнату, взял папку рукописей и на цыпочках прошел на кухню, где можно было зажечь свет и читать. Чтобы согреть кухню, включил газ. В мусорном ведре шуршали тараканы. Антипов читал все рассказы подряд до трех часов ночи, все более огорчаясь и испытывая отвращение к написанному, где не было никаких страданий. Затем он стал сжигать рукописи в газовом пламени над плитой, один рассказ за другим, что длилось долго. Черные хлопья летали по кухне.
Вдруг пришаркала, щурясь от света, Людмила в шлепанцах, в длинной ночной рубашке и спросила:
– Откуда дым?
– Жгу свои произведения, – сказал Антипов.
– А! – сказала сестра и села к столу, положив голову на руки.
– Ты что? – спросил Антипов.
– Не могу я с ней, – сказала сестра, не поднимая головы. – Просто не в силах... Она мне как чужая... Ведь так ждала маму все годы! И вот она вернулась...
Сестра зарыдала неслышным, глухим воем, уткнувшись в руку. Антипов стоял рядом, не зная, что сказать.
Тверской бульвар – II
1
Тлела вялая, сырая зима. На бульваре было черно, бесснежно, по утрам деревья серебрились от влаги, едва переходившей в изморозь, от земли шел туман, к середине дня туман и изморозь исчезали, все вновь чернело, блестело, к вечеру опять наползала мгла. Москву одолевал грипп. Говорили, много людей умерло от гриппа. В трамваях от сырых воротников был псиный запах. Все кашляли, чихали, сморкались. Фаина уже несколько дней лежала с высокой температурой, сестра и мать за нею ухаживали, а девочку отвезли к знакомым, чтобы не заразилась. И в эту гнилую пору, в середине февраля, жизнь Антипова переломилась, чего никто не заметил. А он навсегда запомнил сырой обманчивый воздух ненастоящей весны. Запомнил очереди в аптеках. Запомнил отвар шиповника и запах чеснока, реявший в московских квартирах. Все это соединилось с тем сокровенным, что можно было бы назвать – освобождение от страха. До чего это было ничтожно, как выяснилось потом! И как это было громадно в ту сырость! Антипова одурманивал тайный и вязкий страх: страх того, что он кем-то не станет и чего-то не сможет. Все опасности мира казались менее страшными, чем это – не стать и не смочь. Тем более что все вокруг кем-то понемногу становились и что-то уже могли.