Время смерти
Шрифт:
— Но тебя это мучает. Если сегодня вечером с такой искренностью ты мог сказать моим товарищам: «Все мы предатели кого-то и чего-то», это тебя мучает.
— Не мучает это меня, Иван, как моральная категория, но как факт нашей судьбы. Я отверг все надежды, чтобы пуститься в неведомое. Я отказался от отцовской любви и силы, поддержки его друзей, от многих радостей, которые испытывает человек в гармонии с окружающими, семьей и родным углом. О поколении я не говорю. Я пожертвовал всем этим. По существу, я пожертвовал самим собою. Ты понимаешь меня, Иван?
— И теперь тебе тяжело, ты раскаиваешься. Ты согрешил перед самим собой.
— Я не
— Жутко. И все-таки ты несчастен.
— Я себя таким не чувствую. Я ничего не скрываю от тебя. Я должен был так поступить. И смог. Я не представляю, что ты знаешь о Сербии того времени, когда я находился в твоем возрасте.
— Я знаю, что мечтали отомстить за Косово, мечтали об освобождении и объединении сербов, о великом государстве. Впрочем, как и сейчас.
— Да, все мы были охвачены великими национальными идеалами. Юношеские восторги, идеалы молодости… Но Сербией правили старики. Ачимы, Тодоры, Пашичи… И алчность лавочников. Все властолюбцы. Династия встала на пути к свободе. А знание ценилось ровно во столько, на сколько оно служило власти. Если же с помощью знания и своей собственной головы стремились к чему-то иному, это было опасным и смешным.
— Неужели мы такой народ, папа?
— Идем-ка, ты встал прямо в лужу. Это, сынок, не какие-то наши сербские недостатки. Но наши национальные особенности. Испокон веку и повсюду так было: слуга не желал ничего, кроме как завести себе слугу. Стоило вековому турецкому даннику стать стражником, а мужику-великомученику — чиновником или торговцем, и они обретали все, что господь бог может дать человеку. К чему знания, идеи, разум и этика? Существует проверенный человеческий опыт отнимать, обманывать и подчинять. Лгать и подличать…
— Как жутко воет эта собака, слышишь? Давай дальше. По порядку, ладно?
— На белградском вокзале возле парижского поезда я стоял с отцом, в новом шумадийском национальном костюме, с деревянным сундучком в ногах. Рука отца лежала у меня на плече. Незабываемо тяжкая рука. Я сгибался под ее тяжестью, Иван. А он внушал мне: «Учись, Вукашин, как и где можешь. Там, в Европе, покажи, что такое серб. Покажи им, чтоб как следует поняли: мы умеем не только с ружьями да ятаганами забавляться. Пусть знают, что мы и к книгам привычны. Разум им свой покажи, а дукатов не жалей. Трать как князь, пусть французы видят, что мы, сербы, не за деньги погибали, но что мы люди радости и чести. Пиши о деньгах, прежде чем их потратишь, — говорил мне мой несчастный отец. — Трать, но одежды нашей и опанок не сбрасывай. Не стыдись, потому что у них такого не водится. Назло этой Европе покажи, что такое есть сербский разум и крестьянский сын».
— А дед в самом деле чудо людское!
— Да. Такие нынче вымерли.
— И что потом было? Только давай пойдем чуть побыстрей, эта кошка…
— Когда поезд перешел Саву, я заплакал. И был убежден, что ничто на свете не сможет заставить меня изменить завету отца. Но, милый мой, чем дальше отодвигалась Сербия, чем западнее я оказывался, все становилось иным… да, и лучшим, и разрасталась у меня в душе тоска. Я защищался упрямством, противился. Но едва ступил на парижскую мостовую, как меня охватили сомнения во всем своем. Я бродил по Парижу, забывая поесть. В первую ночь у меня проснулась безумная тоска по родине. Представь себе, ты знаешь Париж, сравни его с Белградом, не говоря уж о нашем селе. И всю ночь, Иван, я видел
Молча шагали они по лужам темными улочками Крагуеваца. Дождь и предрассветные крики петухов. Тесно прижавшись друг к другу под одной пелериной, равномерно ступали по грязи.
— А когда ты вернулся из Парижа?
— Я вернулся из Парижа с твердым решением не вступать ни в какие партии и не заниматься политикой. Я собирался построить фабрику по производству плугов и сельскохозяйственных машин. Чтобы Сербия прежде всего могла заменить соху металлическим плугом. Начинать отсюда. Но в Сербии верили, мои друзья и товарищи верили, весь народ верил, будто самое важное и самое первое дело — переменить династию и принять демократические законы о выборах. А я полагал иначе. Длинный это рассказ, и все эти слова сейчас лишены смысла.
— И тем не менее ты стал политиком.
— Да. Но лишь после того, как для осуществления моих целей у меня не осталось никакого иного средства.
— Ты чувствуешь себя побежденным, папа?
— Нет, не чувствую. Ибо верю, что я прав. Но у меня нет уверенности в том, что я сумею победить. Война победит нас всех. Это кошка, кошка, не бойся!
— Жуть! Как она привязалась к нам! Вот-вот прыгнет мне на шею.
— Не прыгнет. Это бездомная кошка, и сейчас она тянется к человеку.
— Я, однако, пока не улавливаю всех причин вашего разрыва, но я счастлив, что у меня такой дед. — Иван теснее прижался к отцу. — То, что мы сегодня, может быть, последний раз разговариваем… это важнее, эта ночь важнее и нужнее десяти тысяч ночей! Имело смысл родиться на свет ради одного вот такого… разговора.
— Недавно состоялось заседание Верховного командования, на котором я не решился высказать свое мнение. Речь шла об отправке на фронт вас, студентов.
— Знаешь, папа, к какому я пришел выводу? Для тебя это наверняка очень просто. Жизнь слишком запутанная и темная штука.
— Я промолчал о том, в чем буду раскаиваться до своего смертного часа. Как мне это тебе объяснить?
— Лишь в какие-то мгновения, — продолжал Иван, — какая-то частичка начинает в нас мерцать. Может быть, лучше уйти на войну поскорее, чем моложе, тем лучше, а, папа?
Они молчат и шагают. Но теперь, не сговариваясь, в сторону казармы.
Миновали мост через Лепеницу, стали видны казарменные ворота. Ивану не хотелось оказаться в свете фонаря, и он остановился.
— Мы пришли, папа. Надо час-другой поспать перед отправкой. Я хочу, чтобы ты знал: длинной, очень длинной была эта ночь. Достойной войны. Я хочу сказать, одна подобная ночь стоит недолгой войны.
— Тебе было бы легче, если б мы отправились вместе? Если б я тоже поехал с тобою на фронт?
— Нет, ни в коем случае. Зачем? Ты открыл мне многое, чтобы я мог переносить дождь, холод, голод, темноту, и все прочее.
— Ты не очень понимаешь меня, Иван?
— Сейчас все обстоит так, как нужно. Я имею в виду то, что касается нас обоих.
— Верить мне в это, сынок?
— Да, да. Я хорошо тебя понимаю.
Иван положил обе руки на плечи отца: тот словно уменьшился под его ладонями. Иван нежно обнял отца и поцеловал в щеку.