Время в тумане
Шрифт:
— Во что не верите? — не понял Гришуха.
— А ни во что, — отложил журналы Барабанчук. — Не верю, что агроном что-то сделает. Не верю, что лапка овечкам поможет.
— Эт ты зря, — сказал Бокарев. — Овечки хвою очень даже едят.
— С голодухи сандаль съесть можно. — Барабанчук свесил ноги с кровати. — Впрочем, я не спорю — тебе виднее. Я во всю эту затею не верю. Да и не только я. Глазырин, начальник нашего участка, ну что за человек — даже пыль на него не садится, и тот вдруг по-чудному запел. «Ох, и надоела эта карусель, — уговаривал он меня в кабинете. — Да и не выгодно. Уж лучше за эту лапку или там за картошку деньги совхозу перечислять. Куда бы проще управлению было». А наш Глазырин сроду до такого не додумается — Пал Степаныча это мысли. Понял?! — повернулся Барабанчук к Гришухе и встал с постели.
— Но вы-то… вы почему не верите? — спросил Гришуха.
— Я почему? — заходил по комнате Барабанчук. — А я,
— Да, что же вы не понимаете, почему не верите? Где связь? Демагогия какая-то, — сказал Гришуха.
— Демагогия? — переспросил Барабанчук. — Связи нет? — он встал с кровати. — Будет связь. Я, между прочим, как университет бросил, до конца поумнел не сразу… В техникум поступил… Окончил, как ни странно, и программистом на ЭВМ целых три года умнел. Ничего путного из этого не вышло, но что такое система и системный подход к делу, я усек. А системный подход, — Барабанчук прищурил глаза и заходил по комнате, — предполагает, чтобы каждый элемент системы с большой степенью надежности исполнял свою функцию, делал свое дело. И только свое дело, — с нажимом на «свое» повторил Барабанчук и подошел к Гришухе. — А иначе толку не будет. Вот я — рабочий. Ге-ге-мон. Мне нравится строить. Я под крышей сидеть не могу. Моя функция — строить! Твоя — сидеть в отделе и бумажками заниматься. Так чего же нас заставлять делать то, что ты не можешь делать, а я и не хочу. Вот у Бокарева все так ловко получается — пусть он лапку и готовит. Его это функция.
— Сам ты функция, — зло сказал Бокарев. — Без тебя разберусь в чем надо.
— Не в названиях дело, деревня, — сказал Барабанчук. — Ну, а что интеллигенция ответит? Додумывает? Хорошо. Может, тогда папашу Куликова спросим. — Он положил руку на плечо Куликова. — Али он на трезвую голову разговаривать не желает?
— А ты меня не цыпляй, — вдруг резко сказал Куликов, и Барабанчук убрал руку. — Ты меня не цыпляй. В твои-то годы я знал, что мне делать. На финской ранило — отлежался, потом Отечественная… Под Гомелем, помню, в сорок третьем, деревня Жеребная… Я уже механиком-водителем на Т-34 воевал… Атака наша сорвалась, пехоту покосили, танк подбили, и застряли мы на нейтралке. Выскочил командир из танка, его снайпер тут же и снял. Говорю стрелку, другу своему: давай через нижний люк вылезем. Не послушался… Только высунулся из башни — и его снайпер… Остался я один. Взял НЗ, пакет перевязочный, — как чувствовал, что ранят, — стал выползать, но и меня снайпер зацепил. Угодил в бедро… Только успел в кусты отползти да ногу перевязать — немцы в наступление пошли. Так и оказался я в окружении. Танк сгорел, а в нем и мой друг… — Куликов помолчал. — Отлежался я до ночи, подполз к командиру, снял сумку, пистолет из правой руки вынул, достал документы. А был у него компас. Трофейный. Маленький такой, красивый. Командир его игрушкой называл и дорогу по нему на Берлин показывал. Займем, бывало, деревеньку, еще кругом не остыло, а он высунется из башни, компасом покрутит и говорит: «А ну-ка, покажи нам, немецкая игрушка, дорогу в свой Фатерлянд». Еще покрутит и добавит, что идем, мол, как по нитке. Шутка, конечно… Нас тогда заносило и влево, и вправо, а иной раз и назад… Вот и в тот раз отнесло… Перетащил я командира в воронку, забросал, как смог, соорудил из сучьев костыли, попрощался со сгоревшим другом и заковылял… Линия фронта отодвигалась — я к ней, на звуки боя. Потом ничего не слышно стало, и ориентировался я по трофейному компасу. На третьи сутки силы стали кончаться. На ногу страшно было смотреть… Идти уже не мог — полз… От боли стал терять сознание. НЗ и перевязочный пакет кончались. Не знаю, на какой это день случилось… Очнулся — на меня кто-то смотрит. Враз не понять — испугался… Нет, наши… Офицер и двое рядовых. Обрадовался я — ничего сказать не могу, а только мычу и плачу… — Куликов усмехнулся. — А дальше… дальше вы такое ни в кино не видели, ни в книжках не читали. От радости и этих своих мычаний я опять чуть сознание не потерял, сил совсем не осталось. Ну, вот, а эти трое давай меня грабить. Все отняли: сумку с документами, пистолет, нож у меня был, последнюю банку тушенки. Забрали и компас… Офицер забрал. Я оцепенел, вроде как умер, и уже другой кто-то смотрел на них. А они пошли… Смотрел этот «я» и не «я» на них и ничего не чувствовал, а смотрел будто в щелку, вроде как небо и земля сомкнулись и одна щель осталась, узкая такая, как в танке, когда на немцев смотришь. Но тут же свои. Смотрю и шепчу: «Свои же, свои»… Ушли они… А мне… мне что делать? Без компаса и ползти не знаю в какую сторону. Все, думаю, конец; помирать собрался. Но все же полз… А может, и не полз — казалось, что ползу. Воду из гнилого болота пил, конину дохлую жрал. Наткнулась на меня немецкая похоронная
— Э-э-э, — протянул Барабанчук. — В том-то и дело, что сейчас функции и нету.
— Муру ты, гегемон, порешь, — опять зло сказал Бокарев. — Только я доказать не могу.
— И не докажешь, — подхватил Барабанчук. — Так, может, интеллигенция все прояснит?.. Молчишь. А, потому молчишь, что не знаешь. И я вот не знаю, не понимаю, зачем мы здесь, а следовательно, и не верю во все это…
После обеда, уставшие, с заиндевевшей щетиной, но довольные — норму выполнили — ввалились заготовщики Василия, а вскоре к ним в комнату вошел и он сам.
— Отчего такая канитель с участками? — спросил у него Гришуха.
— Э-э-э, — загудел тот своим басом. — Дело сложное. В управлении лесного хозяйства сидят не люди — звери. Так, по крайней мере, о них совхозное начальство отзывается. Срубишь лишнюю сосну — повесят! А в совхозе овечек кормить нечем — вот и давят друг на друга…
Узнав о том, что агроном не приезжал, а Гришуха с бригадой полдня как без дела, задумался.
— А ты вот что, — оживился он вдруг. — Ты к леснику иди. Этот лес его, и ему всех агрономов виднее. Он километрах в трех живет. Рядом с дорогой.
— Давай и я с тобой, — предложил Бокарев, поняв, что Гришуха собрался к леснику.
— Не надо, — сказал Гришуха. — Схожу один…
С Василием он не прощался: думал еще свидеться…
Дом у лесника был огромный. Вернее, это был не дом, а целая усадьба, состоявшая из различных пристроек и флигельков. Забора, огораживающего усадьбу, не было, и Гришуха еще издали заметил рядом с крыльцом собачью будку, а лишь подошел ближе, как звякнула цепь, раздался злобный, взахлеб лай и выбежали две собаки. Одна — низкая, тяжелогрудая — рвала цепь, хрипя от удушья и корячась на задних лапах. На другой не было даже ошейника, и она, испугав и удивив Гришуху, молча стояла теперь рядом, дружелюбно помахивая хвостом.
На крыльцо вышла женщина.
— Не бойтесь, — крикнула она, увидев, что Гришуха не решается идти. — Она охотничья, а эта — женщина замахнулась на злую — не достанет. Проходите.
В комнате, обставленной на городской лад, было тепло. В дальнем углу возился малыш, с желто-белыми, похожими на цыплячий пух волосами. На Гришуху он посмотрел выжидающе и с интересом. Женщина (ей было лет тридцать) сняла платок, поправила собранные в узелок, такого же цвета как у малыша, волосы и сказала, подставив Гришухе стул:
— Садитесь. Чего стоять? Вы к хозяину, наверное?
— Да, — сказал Гришуха. — Я по поводу заготовки хвои.
— А-а-а, — протянула женщина. — Из города, значит. А хозяина нет, но скоро будет… — Ну, чего пугаешься, — вдруг сказала женщина малышу. — Совсем одичал, — повернулась она к Гришухе. — Говорю своему: айда в Южный, а ему и дела нет — все по лесам да по лесам… Ну, чего пугаешься? Подойди к дяде и поздоровайся.
То ли от материнского приказа, а, может, от того, что он никого и не боялся, но малыш вдруг бойко — Гришуха даже не ожидал — подскочил, подал маленькую ладошку и сказал, шепелявя:
— Здравствуйте, а меня зовут Сережа…
…Через полчаса появился лесник — высокий и худой, снял ружье, оттер иней с пушистых усов, к самому потолку поднял бросившегося к нему сына… Выслушав просьбу Гришухи, покрутил головой, подумал и молча прошел в соседнюю комнату, откуда донесся неясный телефонный разговор.
— Вот что, мать, — сказал он, показавшись. В руках его Гришуха увидел теодолит. — Ставь чай, я пока прибор осмотрю. Попьем и в дорогу — помочь человеку надо…
По дороге (идти надо было с километр) лесник рассказал, что начальство решило отдать им молодой сосняк — прорубить в нем противопожарную просеку.
Визир — ось будущей просеки — делали вдвоем. В теодолит смотрел Гришуха, а лесник (его звали Семеном) лихо, в один прием валил сосенки, попадавшиеся под перекрестье, и с каждым ударом его топора, удлиняющего ниточку-просеку, на душе у Гришухи становилось ясней и покойней. Гришухе нравился Семен, нравились его неторопливость, его уверенность, понравилось, как Семен без лишних слов доверил ему теодолит, узнав, что Гришуха строитель…
За молодняком, их обступившим, высились громады мохнатых, темных елей. Гришухе они казались началом настоящей тайги, и за то время, пока Семен пробирался к очередному деревцу, Гришуха постреливал по «тайге» теодолитом, пытаясь что-нибудь рассмотреть.