Время в тумане
Шрифт:
Гришуха вышел на крыльцо.
Над Южным опускался синий морозный вечер.
ГАЗ-66 фыркал, пуская упругую струю, которая тут же исчезала, подхватываемая свежей поземкой.
Из кабины выскочил Василий.
— Водки выпьешь? — спросил он. Гришуха не ответил, покрутил головой.
— Ну и напрасно. Мужики выпили — на таком морозе и задубеть недолго… Что-то вид у тебя неважный. Посадил бы тебя в кабину, да решили ехать напрямки — шофер дороги не знает, — Василий снял тулуп. — Надень, все теплее будет. — А увидев, что Гришуха опять вертит головой, громыхнул: — А ну, надевай — тебе
Сзади уже ненужной, перевернутой страницей стояла пустая школа, впереди — фыркающий ГАЗ-66, а под серым полумраком брезента — заготовщики, раскладывающие по полу и скамьям натасканную солому.
На дорожку решили еще выпить, и по кругу заходил граненый стакан. Когда очередь дошла до Гришухи, он тоже взял. Водка «не пошла», муторным кольцом обложила горло.
— Трогай, — веселым тенорком крикнул Барабанчук.
ГАЗ-66, дернувшись, побежал, оставляя позади школу, Южное, сосновый лес, и тогда Гришуха заплакал.
— Свои же, свои… — шептал он, оглядывая в полумраке заготовщиков.
Ему было горько и обидно. Но горечь и обида эта была не только от грубого, ловкого Барабанчука и не только от равнодушия Бокарева и спившегося Куликова. Было горько и обидно от суеты, пошлости, мелкости всего происходящего этим зимним синим вечером, среди чистого, строгого соснового бора.
В его душу входил кто-то другой: взрослый и мудрый. И этот взрослый говорил тому маленькому, что еще оставался в Гришухе: поплачь, поплачь — все легче станет, — и приглашал в свою взрослую, сложную, пугающую жизнь…
1978 г.
ПОПАСТЬ В ТИГРА
Рассказ ветерана
Этой зимой, по делам нашего управления, я был в маленьком, но с крепкой промышленностью сибирском городке.
О таких городках не скажешь «провинция», «периферия». С оттенком изумления я признался себе, что если сравнивать, то такие определения подходят, скорее, к нашему областному городу, к той тихой части его, где я жил и работал.
А здесь! Городок кипит, бурлит. Деловые разговоры, да не о мелочах, а о проблемах глобальных, можно было встретить и услышать прямо на небольшой и, наверное, единственной площади перед заводской гостиницей, в которой я остановился.
Утро в то воскресенье было теплым. Рассвело. Морозная роспись на окнах плыла, оставляя большие, прозрачные озерца, сквозь которые видна была площадь и высаженные вдоль нее елочки. Елочки уже проснулись, смотрели весело и задорно.
Я уезжал из этого симпатичного мне городка. До отхода поезда оставалось еще часа четыре, и делать мне сейчас было решительно нечего.
«Поброжу по городу, — подумал я. — Схожу, к примеру, в Заречье. Я там не был и уже никогда, наверное, не смогу побывать».
Заречье (местные жители называли его Абиссинией) встретило меня свежим порывом ветра, закружившего крупные хлопья снега.
Я шагал по валким зареченским улицам и почти ни о чем не думал, немного лениво оглядываясь по сторонам, но все отчетливее замечая, что в мое состояние безмятежности и покоя закрадывается тревога. Я знал: минут через пять-десять где-то у висков появится
Иголочки закололи в первый раз давно, сразу после войны. Приходили они и потом, неожиданно-колючие и всегда вот в такие минуты ничегонеделания.
Врач-невропатолог, к которому я обратился, был одних лет со мной. Часть лохматой брови его отсекал шрам, придавая всему лицу вопросительно-удивленное выражение, не уходившее с него даже когда тот хмурился, простукивая меня молоточком.
— Воевали? — спросил врач, рассматривая карточку и сданные мною многочисленные анализы. Рассеченная бровь его выгнулась еще более, застыв немым вопросом.
— Да, — сказал я. — Снайпером. Всю войну.
— Так, так, — бровь метнулась вниз-вверх, и лицо снова стало удивленно-вопросительным. — Отклонений нет. Но лекарства здесь, похоже, не помогут. Снайпер — это нервы. И вполне вероятно, что они-то и «перестроились» за войну на иной лад. Единственное здесь лекарство, — врач улыбнулся, бровь снова дернулась туда-сюда, — работа и… время.
Время… Сколько лет уже прошло!..
Заречье оно и было Заречье. Избы одноэтажные, рубленые, но добротные. Иногда попадались дома из белого кирпича с пущенным по нему узором из красного. У одного из таких — зареченского клуба — я остановился и прочитал на печатном бланке написанное от руки название фильма. Ближайший сеанс был утренний, детский.
«А что, — подумал я, — и пойду. Фильм, наверное, хороший — вон сколько ребят крутится у кассы».
До начала оставалось еще с полчаса. Я купил билет, но вход в клуб оказался закрытым.
Что ж, и так неплохо… Я спустился с клубного крыльца, вышел за низкий, раскрашенный в разные цвета огораживающий заборик и вдруг сбоку от веселого зареченского клуба, за этим же пестрым забориком, увидел тир.
Размещался он в старом латаном-перелатанном трамвайном вагончике, невесть как забравшемся в этот городок, городской транспорт которого состоял из нескольких «пазиков», деловито снующих по единственному маршруту «Вокзал — Заречье».
Тяжелый путь, наверное, проделал этот вагончик. Особенно в конце. Ноги-колеса отказывались служить, и вот, потеряв их, он полз на брюхе. Прополз и застыл на этом месте: перекошенный, разбитый.
Чем-то далеким, из детства повеяло на меня от этого старого вагончика, от весело торчащей над крышей трубы-обрубка, выкидывающей клубы едкого угольного дыма.
Да в нашем «непериферийном» городе такие тиры-вагоны давно повывелись. Я вспомнил, что лет десять тому назад и рядом с нашим управлением торчал такой же бродяга, продливший свою жизнь (а, может, и нашедший счастье) в другом качестве. Но прогресс коснулся и этой сферы. Вагончик свезли, а на его месте построили стеклянный павильон с одинаковыми (и, наверное, согласно каким-то стандартам) зайцами и белками, с пятаками-мишенями такой величины, что в них можно было попасть и не целясь, а главное, с автоматикой, почти тут же поднимающей пораженную цель, и твой заяц уже не мог, на твою радость и зависть другим, дрыгнувшись, как настоящий, висеть «убитым» долгие-долгие минуты.