Всадник. Легенда Сонной Лощины
Шрифт:
В любом случае не может же он быть в лесу рядом с дорогой или деревней. Он будет в самой чаще, в глухомани, забредать в которую местные по-прежнему избегают.
И Шулер де Яагер тоже будет там.
Пальцы ложатся на рукоять ножа Брома. Не знаю, смогу ли я убить Шулера, не знаю, можно ли его вообще убить. Не знаю, сумею ли я спасти Всадника. Не знаю, какое будущее ждет меня потом, когда все закончится, да и будет ли у меня вообще будущее.
Может, я – конечная точка, конечная точка пути всех ван Тасселей и ван Брунтов, и когда нас не станет, мир будет двигаться дальше,
И дети скажут, что это всего лишь сказка, что нет никакого Всадника, и Крейна нет, и Катрины, и Брома, но все равно будут натягивать одеяла до самых подбородков, прислушиваясь, не застучат ли в ночи копыта.
Моя нога не ступала в лес десять лет, и, казалось бы, ощущения должны быть совсем другими, но под деревьями мною сразу овладевает чувство, которое никак нельзя назвать беспокойством. Во мне расцветает твердое знание, что я принадлежу этому месту. Принадлежу этим лесам, этому воздуху, этим деревьям. Я – дитя природы, а не деревни. Мое сердце всегда жило здесь.
«Сандер был прав, – с грустью думаю я. – Сандер знал это, а я – нет».
Некоторое время я иду спокойно, легким широким шагом, наслаждаясь близостью таких знакомых деревьев и ощущением того, что они приветствуют меня после долгого отсутствия. Иду я не по дороге, которая все равно не привела бы меня туда, куда мне нужно. В просветах между ветвей мигают звезды, и я слышу, как вокруг суетятся ночные создания – кто-то шуршит в кустах, где-то далеко ухает сова, а в какой-то момент, слишком близко ко мне, сопит медведь, вышедший на последнюю перед зимней спячкой охоту.
Потом деревья подступают ближе и, сгорбившись, наблюдают за мной с едва сдерживаемой злобой. Тени обретают плотность, становятся словно бы осязаемыми, принимают формы, видимые лишь краем глаза. Шебуршания зверьков уже не слышно, ведь лесная мелочь знает, что сюда лучше не соваться, поскольку здесь обитает кое-кто покрупнее – с зубами, которые кусают, и когтями, которые хватают.
Шаги мои замедляются, и я пытаюсь не обращать внимания на тягостную тревогу, растущую в груди, на то, как сжимается горло, не давая толком вдохнуть, на ощущение того, что кто-то стоит за спиной, ожидая, когда я обернусь.
– Бен.
Я выхватываю нож и резко поворачиваюсь на голос, идущий из тьмы слева. И чуть не роняю клинок, увидев, кто заговорил со мной.
Во мраке застыл Кристоффель ван ден Берг, неправдоподобно целый, не повзрослевший ни на день после своей смерти.
«Он не настоящий, – говорю я себе. – Он всего лишь плод моего воображения, не призрак, но иллюзия».
– Что ты делаешь тут в лесу, Бен? – спрашивает Кристоффель. Мягкий голубоватый свет, фосфорическое сияние исходит от него. – Ты же знаешь, детям нельзя сходить с тропы. Это опасно. Сойдешь – и с тобой случится что-то плохое.
Он делает шаг ко мне, и я пячусь, выставив перед собой нож:
– Не приближайся.
– Я не желаю тебе
– Нет. У меня никогда не было таких мыслей. Мне было жаль тебя.
Его губы кривятся в усмешке.
– Да, тебе было жаль меня. Я такой бедный, что все добренькие леди Лощины таскали нам корзинки с едой, ведь мой отец пропивал все наши деньги. Ты жила в огромном доме, где все смеялись и любили друг друга, а я жил в крохотной хижине, даже без свечей, слушая, как рыдает мать, как орет отец, как гуляют по ее телу его кулаки. Да, вам было жаль меня, всем славным жителям Сонной Лощины, но никто не помог. Никто не забрал меня.
– Никто не мог забрать тебя от твоих родителей.
– Они не были родителями, – говорит Кристоффель и, кажется, немного вырастает, раздуваясь от гнева. – Родители – это те, кто заботится о своих детях. Мой отец заботился только о себе и о том, что можно найти на дне бутылки, а мать была слишком слаба, чтобы уйти от него, даже ради своего спасения.
– Мне жаль, – повторяю я, и звучит это ужасно неубедительно, но я не знаю, что еще сказать или сделать.
Я не могу ничего исправить. Не могу вернуться в прошлое и сделать его родителей лучше, не могу убедить кого-нибудь в городке – никчемного Сэма Беккера например, – забрать Кристоффеля и поместить его в более благополучный дом. Не могу помешать ему пойти в лес в тот день, когда он погиб, не могу не дать Крейну убить его.
– «Жаль». Это все, что у тебя есть для меня? Вся милостыня, которую швыряет мне великий Бен ван Брунт, всегда считавший себя лучше прочих?
– Это неправда.
Но это была правда. Конечно, мне казалось само собой разумеющимся, что я лучше других. Я же, как-никак, ван Брунт, потомок великолепного Брома Бонса. Кто не считал бы себя на голову выше остальных, если бы происходил из такой семьи? Но я уже не ребенок, глупый и заносчивый. Вся моя спесь исчезла в тот день, когда умер Бром.
Лоб мой покрывается по`том, капли катятся по виску. Я не знаю, что делать. Попытаться бежать? Погонится ли за мной Кристоффель? Что он может мне сделать? Или я – ему? Может, мне просто притвориться, что его вовсе здесь нет, и он исчезнет?
– Не ври, – говорит Кристоффель. – Ты думала, что ты лучше меня. Ты могла помочь мне, вместо того чтобы делать вид, будто меня нет. Ты могла что-нибудь сделать. Например, сказать великому Брому, и он, может, забрал бы меня, и я жил бы с тобой, в вашем большом доме.
Я вспоминаю маленького хулигана Кристоффеля, ребенка подлого и гадкого, и внутри у меня все переворачивается, когда я представляю его у нас дома.
Все мои чувства, должно быть, написаны на моем лице, потому что Кристоффель, кривясь от ярости, тычет в меня пальцем:
– Видишь? Ты думаешь, что я хуже тебя, ниже тебя, что мне там не место. Но есть кое-что, чего ты не знаешь, Бен ван Брунт. Здесь, в лесу, мы все одинаковые. Все приходим к одному концу.
Лицо его меняется. Но нет, это не лицо. Это его голова кренится, кренится в сторону, наклоняется под безумным, невозможным углом, потому что поперек шеи все шире и шире открывается огромная рана. Кровь пузырится на его губах, течет из носа, струится из глаз алыми слезами.