Всё лучшее в жизни либо незаконно, либо аморально, либо ведёт к ожирению (сборник)
Шрифт:
Я и сегодня, через годы и годы, разделяю мнение большого педагога и режиссера М.О. Кнебель. Просто уверен, что кто-нибудь из чреды драматургов, вспомнив про беса, напишет новую пьесу для Ковенской, и это будет возрождение легенды, пропущенной сквозь горнило испытаний. Впрочем, об этом еще пойдет речь…
А уже готовилась премьера, по замыслу исключительная в истории театра: «Реубейни – князь иудейский».
Но ничего не утешало Михоэлса. Какие-то тайные токи, которые миновали его актеров, коллег, друзей, точно губка вбирал художественный руководитель.
Леонид Осипович Утесов рассказывал: « Поздней осенью 1947 года я встретил Соломона Михайловича. Михоэлс сказал: «Не понимаю, что делается вокруг, не понимаю людей. Театр погибает. Даже на «Фрейлекс» зал пустоват… Не ходят евреи в свой театр. Знаете, я по-прежнему люблю ходить в зоопарк. Многие дикие животные размножаются в неволе, а вот обезьяны… ни в какую…
Разные были в еврейской истории времена. Неволи хватало… Да, евреи Средневековья, бывало, вынужденно отрекались от своей веры. Но если и отрекались, то ночами тайно молили Бога простить их слабость. И, начиная Судный день, – замаливали свои грехи пением «Кол Нидрей»… »
…Накануне
Михоэлс сказал:
– Ну вы хоть извинитесь, молодой человек!
А тот:
– Ха! Извиняться! Старый жид пархатый! Буду я еще перед тобой извиняться!
« Что ж это делается такое? – думал Михоэлс. – Вот завершить бы мне работу над «Реубейни» – и больше ничего делать в театре не буду, не могу, не хочу ». (Матвей Гейзер)
А может, и впрямь человек был создан в последний день творения, когда Бог уже утомился?Этель вспоминает те дни, когда поступило скорбное известие: нет больше Михоэлса… Нет…
На квартире Михоэлса много людей, все сидят, плотно прижавшись друг к другу, и молчат. Тишина страшная, как ночной кошмар. Ей казалось, либо она оглохла, либо все происходит в сне.
Поскольку в эту морозную ночь электрички не ходили, кому-то пришлось проделать пешком путь в 20 километров.Гроб с телом привезли на Белорусский вокзал. И снова необычайная тишина. Десятки тысяч людей, собравшихся на вокзале, стояли и молчали.
Потом панихида у здания театра. Жена Горького Екатерина Павловна Пешкова положила у ног Михоэлса лилии.
Пел Иван Семенович Козловский. Будто в морозном воздухе кто-то тронул серебряную струну.
Играл пианист Эмиль Гилельс.
Какая-то таинственная жизнь шла вокруг.
А на крыше двухэтажного дома напротив театра – маленькая худенькая фигурка человека, играющего на скрипке.
Скрипач на крыше…
В такую стужу…
Жена Михоэлса, Анастасия Павловна, рассказывала, что гроб с телом Михоэлса до панихиды привезли в лабораторию академика Збарского, того, который бальзамировал Ленина. Когда гроб открыли, стало ясно то, что таким воплем выкрикнула в первые минуты Ковенская: «Убили!»
Ссадина на правом виске.
Сжатые кулаки.
Перец Маркиш, увидев Михоэлса в гробу, воскликнул:
– Не поднимайтесь туда! Ничего общего со Стариком…
Эстер Лазебникова-Маркиш вспоминает: до пяти часов вечера Збарский «чинил» разбитую голову Михоэлса, стараясь придать ей человеческий вид.
Очевидцы рассказывали, как еще год назад между академиком Збарским и Михоэлсом состоялся разговор.
Збарский: – Люблю я этого еврея.
Михоэлс: – Не дай мне бог попасть в твои руки. Ты из меня сделаешь красавца!По театру ходили чужие люди. Чужими были зрительный зал, сцена. Неужели не настанет утро? Неужели это последний вечер?
Она наступала на какие-то обрывки декораций, костюмов. И вдруг ей показалось, что под каблуками сочится кровь.
На полу валялись полотна Шагала.
Через много лет в Иерусалиме открылась выставка декораций к спектаклям ГОСЕТа с огромными полотнами великого художника. То были те самые, чудом уцелевшие декорации.
Она смотрела и думала: «Еврейский театр – моя боль». До сих пор ей кажется, будто поставлена была на страже еврейского театра.
И не уберегла…Она не верит ни в вечную жизнь, ни в реинкарнацию, но все равно до сих пор не хочет мириться с тем, что никогда больше не увидит дорогих ей людей. Воспоминания неожиданно сдавливают горло, и упираешься в стену, закрыв глаза, и произносишь то или иное имя: Соломон Михоэлс или Вениамин Зускин. Какого жестокого и бесчувственного бога можно упрекнуть в этом?
Этель не очень охотно рассказывает о работе в театре на идиш в Израиле. После разгрома ГОСЕТа она как бы подошла к краю земли. Гибель Еврейского театра сломала традиции, сбила еврейскую культуру с пути цивилизации, нет, скорее, механизировала саму еврейскую жизнь. А жизнь – нечто сокровенное и вместе с тем открытое во времени в обе стороны – в прошлое и будущее…
Она часто вспоминает себя рядом с Зускиным на авансцене. В одном ряду. Все делала точно по книге. Написано в книге смеяться – смеется. Написано плакать – плачет. Чувствует – не держится на ногах. От нее требуют пируэт. А как его сделать?
А Зускин уже рядом, шепчет на ухо: «Обними весь мир и все, все получится…» И сразу перед глазами точно радуга засияла. И конец ее упирался в то место, где зарыт клад.
И еще вспоминает о незабвенном Учителе, гениальном шуте из «Короля Лира». Это было уже без Михоэлса. Зускин – в безысходном горе. Уезжая в Ленинград на гастроли, актеры еще не знали, что с Зускина взяли подписку о невыезде из Москвы. Вся его жизнь, казалось, опрокинута безвозвратно, – ни физических, ни моральных сил. Временами он репетировал, просто лежа на сцене, – от полного упадка сил. Пытался сохранить старые спектакли, вводил вместо себя на роль другого актера…
Однажды вдруг поднялся, шатаясь, подошел к вешалке, взял свою роскошную шубу…
– Очень страшно, Учитель? Мы скоро перейдем на русский язык?
– Лучше умереть, – сказал он тихо.
Это был плач – не плач. Причитание птицы, потерявшей птенца. Полудетский голос, который свивал для самого себя печальную сказку. Безысходная грусть, граничащая с полной тишиной. Ей до сих пор кажется, что лицо падает в подушку, прижимается к ней, чтоб еще глуше была скорбь, чтоб никто-никто не услыхал, что вот, что вот…
Готова ли она была принять тяжесть, посылаемую Судьбой?
В любом случае – не готова была играть на русском языке.
И все же сыграла.
И ей до сих пор тяжело вспоминать, когда она говорит «об этом преступлении».
И хочется застонать.
Нет, не обрушилось небо. И голуби ворковали без устали. И кружились около голубок. Улетали, прилетали, ворковали, любили, любились, рассказывали свою сказку, манили и мучили сердце, которому в этой сказке не было места.
Из воспоминаний Аллы Зускиной-Перельман об отце:
«… После очередного спектакля «Король Лир» Зускин, великолепно сыгравший роль Шута, сказал:
– Я ухожу со сцены навсегда, потому что сегодня сыграл не так, как должен был.
Это – Зускин.
…Человек перестал спать по ночам, его положили в одну из клиник и там усыпили в надежде, что искусственный сон… вылечит его. Его забрали из этой клиники спящего, на носилках.
Такое не придумали еще не только в пьесах – в фантастических романах. 10
Я пытаюсь представить, как шла Этель в новый для нее театр Моссовета. Безрадостно? Озабоченно? Может быть, это просто надуманные попытки навязать свое видение прошлого, да еще из другого временного измерения? Страна Израиль вот уже более пятидесяти лет отвергает утопии. И вообще, человек – это тяжесть судьбы. Обещанный покой ненадежен, а удел актера во все времена бросать со сцены вызов времени…
Она уже знала, что в театре возможно все. Можно показать человека, который просто выходит, останавливается, осматривается. Можно показать световые эффекты, элементы декораций, силуэты, зверей.
Можно показать даже пустую сцену. Все это театр…
Событие, которое надо вывернуть наизнанку. И всякий раз обнажается некая истина, которая чаще всего почти невыносима. Но порой бывает ослепительно яркой и освежающей.
Театр…
Юрий Александрович Завадский, ученик Евгения Вахтангова, был яркой фигурой, его спектакли – суть спектакли влюбленного в актера человека. И главное в актере – легкость перевоплощения, его дух, а не умение ходить на цыпочках…Через семнадцать лет после отъезда в Израиль она вновь приедет в Москву. Она любила этот театр, любила Юрия Александровича, любила ритм и стиль жизни этого своеобразного коллектива.
Кто-то в гардеробе воскликнул:
– Этель!
Узнали, узнали…
Сейчас появится Ростислав Плятт:
– Этка!
Старое зеркало в ее гримерной. У зеркала молодая прелестная девушка. Может быть, это она сама?
Смеется: есть существенная разница в талии.
Завадский – Михоэлсу:
– Отдай ее мне!
Михоэлс – Завадскому:
– Через мой труп…
Этот факт Этель прокомментирует: «Трагическая правда!»
Как говаривал Бернард Шоу, знатоки женщин редко склонны к оптимизму.
– Когда-то это была моя гримерная. Мое место… Это хорошее место? Самое лучшее, не правда ли?
– Ах, извините… Садитесь, устраивайтесь поудобнее…
Они смотрят в зеркало. Она и молодая актриса. Что будет, если все начнут вслух вспоминать свое прошлое? У каждого найдется что сказать. Надо воздержаться, хотя бы из стыдливости… Все это было так давно…
Она – и это зеркало. И это молодое лицо. И сияющий, как тихая греза, волшебный град…
– Волшебный… что?
– Град! Град!
– Я поняла.
Какой-то пошлый парнасско-символистско-сюрреалистический бред.
Она боится Юрия Александровича. Боится русского языка.
– Я знаю, что Михоэлс очень любил вас как актрису? – спросил ее на собеседовании директор театра.
– Да, но он держал меня в ежевых рукавицах.
– Не в ежевых, а в ежовых…
Учиться жизни – все равно что кататься на коньках. Единственный выход – смеяться над собой вместе с зеваками. И она смеялась. И испытывала страх. И блаженство… Тоску… Избыток сил… Опустошенность… Безнадежную надежду…
Рядом – Любовь Орлова, Вера Марецкая, Валентина Серова.
Получить роль в спектакле – счастливый случай, судьба…
Подруги доверяют ей театральные истины: «В разведку с ней я бы пошла, но не дай господь играть с ней одни и те же роли!»
Она чувствует себя то сильной, то слабой… То плохо ей… То хорошо…
Но главное, чувствует себя, себя, себя… Вызывает себя на бис… Верует, но надеется на себя, а не на Бога.Это случится позже: войдет в театральное кафе, возьмет чашечку кофе. За столиком – Фаина Георгиевна Раневская.
– Вы знаете, наш Бог – вы понимаете, кого я имею в виду? – очень старый. Он спит, спит, потом просыпается, делает свое черное дело и опять спит!..
Ее первая роль в Моссовете – Дездемона в «Отелло». С великим Мордвиновым! Рослый красавец! Смотришь на него, и кажется, будто тебя уносит волнами. От его могучего тела исходит необычайное излучение. И публика, захваченная грозным очарованием малейшего его жеста, ждет развязки.
– Давай, девочка, давай, вперед, вперед!.. Чего бы вам хотелось, Дездемона?– Что с Мавром я хочу не разлучаться,
О том трубит открытый мой мятеж
И бурная судьба. Меня пленило
Как раз все то, чем отличен мой муж.
Лицом Отелло был мне дух Отелло,
И доблести его и бранной славе
Я посвятила душу и судьбу.
И если он, синьоры, призван к битвам,
Меня же здесь оставят мирной молью,
То я лишусь священных прав любви
И обрекаюсь тягостной разлуке.
Позвольте мне сопровождать его…
О, как она желала видеть в этом Черном язычнике своего мужа! Дездемона – венецианка, а всех венецианских женщин считали куртизанками. А она любила!
Однажды репетировали пьесу Лопе де Вега, которую режиссер, тогдашний секретарь партийной организации, ставил так, точно вот-вот грянет залп «Авроры» и все бросятся штурмовать Зимний.
Уже в Израиле узнала милую шутку: Зимний надо было брать летом, потому что летом все зимнее дешевле…
Завадский, посмотрев одну из репетиций, не глядя на нее, сказал:
– Не играй комиссара, играй мегеру, которая любит…
Ах, как это было по ней: играть мегеру, которая любит!
– Фортуна не приходит к тем, кто спит один! Дюжина мужчин – в самый раз, а тринадцать приносит несчастье!Пройдет немного времени, и Этель сыграет четыре шекспировские роли!
Она не шла – шествовала по улицам, под барабанный бой и звуки труб, шла с безымянной труппой актеров ведущих лондонских театров в блестящем атласном костюме, закинув за спину свой узелок. А впереди – изображавший ольдермена Уильям Шекспир, проталкиваясь сквозь толпу со своим одиннадцатилетним сыном…
У нас будет новый театр «Глобус»!
Она не хотела иного памятника.
1952 год. Врачи – враги народа. Дают «Отелло».
В Москве ли, в Венеции, тихая, темная ночь. Вот-вот начнется буря. С утра не оставляет предчувствие несчастья. На улице одолевает летящий ветер. И люди медленно кренятся, чтобы растянуться на мостовой: не хочется жить!
Перед глазами – стоптанные ботинки.
Башни!
Башни, да ведь это улицы.
Колодцы… Ведь это площади…Сидит у зеркала в гримерной. Слышит за кулисами:
– Русских детей уничтожают…
Чьи-то кошачьи шаги. На ее руки ложатся его. Не поворачивается.
Ну конечно же, ее Отелло…
– С Богом, девочка, с Богом, все минует, все…В этом театре она проработает 22 года, 5 месяцев и 2 дня.
Когда Любови Орловой сказали, что Ковенская уезжает в Израиль, – та обрадовалась за коллегу:
– Да что вы говорите?!
И тут же притворно спохватилась:
– В Израиль?! Какой ужас! Какой ужас!