Всем смертям назло
Шрифт:
В актовом зале школы № 37 города Ворошиловграда негде упасть яблоку. За столом, установленным на сцене, рядом со мной сидят директор школы и мои друзья Гена Коваленко, с которым я познакомился на заседании литературного кружка при Ворошиловградском отделении Союза писателей СССР, и Иван Игнатов (с Иваном меня связывает крепкая многолетняя дружба). Мы вместе поступали в горный техникум, в одном полку и в одной эскадрилье служили в армии, в один день демобилизовались, в одной группе оканчивали техникум, и наши койки в студенческом общежитии стояли рядом. Потом судьба разбросала нас по разным шахтам и вот через несколько лет свела в одном городе. Иван женат, растит дочь, сам работает на шахте. Я вижу, как неловко чувствует он себя в этой непривычной обстановке и
— Ты чего трясешься? — шепчу на ухо.
— Жарко очень.
— Выступишь? — спрашиваю.
— Ты что! — У него от испуга округляются глаза, он подозрительно смотрит на меня и слегка отодвигается.
Читательская конференция в самом разгаре. Оборачиваясь к столу президиума, бойкая черноглазая девчушка лет четырнадцати увлеченно пересказывает мне содержание повести. Я делаю вид, что впервые слышу все это, и незаметно для самого себя начинаю поддакивать ей, согласно кивая головой. Память у школьницы оказалась хорошей, и, подстегиваемая моим активным участием, она пересказала почти всю основную сюжетную линию, собралась было уходить со сцены, но у самого края остановилась и всплеснула руками.
— Ой, а про Егорыча-то я забыла!
— Про Егорыча кто-нибудь другой расскажет. Садись, Светлана, — сказал директор.
Про Егорыча мне рассказал рыжий, вихрастый паренек с большими голубыми глазами и крупными веснушками по всему лицу. О докторе Кузнецове поведала высокая, полная девочка с белыми вьющимися волосами. Потом попросили выступить Ивана. Он было попробовал отнекнуться, но в зале грохнули такие аплодисменты, что он как ужаленный вскочил со стула и замер по стойке «смирно». Я посмотрел на своего друга. Лицо его было несчастным.
— Ну что я могу вам рассказать? — каким-то заунывным, тоскливым голосом спросил он и покраснел, как вареный рак.
Запинаясь и сбиваясь, он рассказал о трудностях армейской жизни, о солдатской дружбе и взаимовыручке.
— Ну что я могу вам рассказать? — опять спросил он и попытался сесть.
— Еще, еще! — закричали школьники и зааплодировали.
Иван поднялся, повторил свой вопрос и рассказал о веселой студенческой жизни и о том, как покупали колбасу не на вес, а на сантиметры, потому что так легче делить (приложил линейку: три сантиметра тебе, три мне!), как ходили на танцы, и в заключение о том, как работали над дипломными проектами и в самый последний день, накануне защиты, я нечаянно залил чернилами его самый большой и самый главный чертеж. Иван вошел во вкус, уже не краснел и не запинался, с лица ушло страдальческое выражение.
— Потом мы со Славкой двое суток чертеж чертили заново, а чтоб не уснуть ночью, употребляли какую-то микстуру, которую нам дали знакомые девушки из аптеки. Чертеж получился еще лучше, потому что чертили его в четыре руки. Защитились мы оба на «отлично». Ну что я могу вам рассказать? И сел.
В зале опять грохнули аплодисменты. Иван встал и неловко раскланялся. Следующим выступил Геннадий. Густым, неторопливым басом он поведал ребятам о том, что литературная студия работает плодотворно и исправно. Налицо результат активной работы. Наш студиец Слава Титов напечатался в столичном журнале, во всеми уважаемой «Юности», тираж которой, как известно, превышает два миллиона. С раскрытым от удивления ртом я узнал о том, что скоро меня примут в члены Союза писателей СССР, потому что иначе и быть не может, в чем все студийцы уверены, и он, Генка, вместе со всеми надеется, что я с достоинством понесу почетное звание «советский писатель». Он так убежденно говорил обо всем этом, что можно было подумать: мое членство в Союзе писателей — дело решенное или, по крайней мере, он, Коваленко, — полномочный представитель или даже председатель приемной комиссии.
— Пожелаем же молодому талантливому прозаику новых успехов в творчестве! —
Желающих выступить больше не было, и слово предоставили мне.
— Ну что я могу вам рассказать? — как-то само собой вырвалось у меня, я удивился этому, посмотрел на Ивана и замолк.
Зал тоже молчал, уставившись на меня стаей любопытных, ожидающих глаз. И в наступившей тишине перед моим мысленным взором вдруг возникла наша старая, покосившаяся сельская школа, неровный ряд ободранных парт и за ними мы, босые, полуголодные мальчишки суровой военной поры. Ранее намеченный план выступления полетел ко всем чертям.
Я рассказал о той суровой поре, о том, как делали из сажи и свеклы чернила, как писали перьями, выдранными из петушиных хвостов, на серой оберточной бумаге или на газете между строк, носили по очереди один-единственный на всю школу пионерский галстук, о том, как первым нашим пионерским поручением было: переписать единственный изорванный букварь и подарить переписанные учебники первоклассникам.
Я говорил о том, что незабываемым ощущением, оставшимся с детства, было ощущение голода: нам всегда хотелось есть. Нам даже казалось, что голод это постоянное и нормальное состояние человека. Что так было, так есть и так будет всегда.
— И сейчас, когда с той поры прошло много лет, когда за спиной остались прожитые годы, я с чувством величайшей благодарности вспоминаю своих первых учителей, которые в тяжкую пору войны, в тех холодных, нетопленых классах, сумели воспитать в нас, оборванных деревенских сорванцах, великое чувство — неистребимую любовь к жизни, радость труда, стойкость в преодолении невзгод. Многие из учителей уже ушли из жизни. Но всем тем добрым и хорошим, что есть у нас, мы обязаны им. И если после нас на земле останется добрый след, то это и их след, это продолжение их жизни.
В добрых делах они всегда с нами, всегда живы…
Конференция длилась уже четвертый час, пора было бы заканчивать, но лес ребячьих рук не редел. Их интересовало все. Как пишу, ем, что люблю и что ненавижу, что читаю и сколько отдыхаю, знаю ли наизусть Есенина и что я думаю о современной молодежи, как понимаю подвиг, что такое мужество и с чего начинать, чтобы стать смелым и выносливым. Иван то и дело вытирал мне лоб, хмурился, что-то недовольно бурчал себе под нос, всем видом показывал пора кончать.
— А как вы создавали образ Кузнецова? С кого иы его списывали?
— В Донецкой клинике имени Калинина и сейчас работает замечательный человек, хирург Григорий Васильевич Бондарь. Видите, я изменил только фамилию. В основу образа Кузнецова взят он. Хотя, конечно, некоторые черты характера я взял и от других врачей, которых хорошо знаю. В прошлом году Григорий Васильевич был у нас в городе на симпозиуме хирургов. С ним вместе приезжал доктор Стукало. Помните в повести? Григорий Васильевич уже кандидат медицинских наук, на симпозиуме сделал очень интересный доклад. Во время перерыва мы вошли в зал, и я сразу узнал его. Он стоял у окна и курил. Такими глубокими затяжками, с удовольствием и даже с каким-то облегчением выпускал изо рта густое облако дыма. «Григорий Васильевич!» — хотел крикнуть я, но что-то сдавило мне горло, и я не смог выговорить слова. Мы с Ритой отошли в угол, успокоились, потом вручили Татьяне букет цветов, показали дядю, которому надо отдать их. «От кого?» — удивился он, поднял глаза и увидел меня. Потом долго тискал нас с Ритой и Таней в объятиях, что-то расспрашивал, а я стоял молча и смотрел на него широко раскрытыми глазами. Вокруг образовалась толпа, подошел Стукало и объяснил коллегам, что здесь, в Ворошиловграде, хирург Бондарь встретил своего бывшего пациента. Мы долго беседовали с Григорием Васильевичем, я признался ему, что пишу и что написанное, может быть, увидит свет. Доктор был очень рад за нас, восторгался Татьянкой, расспрашивал о житье-бытье, мы уговаривали его пойти к нам в гости, но жесткий регламент симпозиума не позволил ему сделать это. Я верю, что у нас еще будет возможность встретиться с этим замечательным человеком.