Всходил кровавый Марс: по следам войны
Шрифт:
— Какое тебе дружелюбие к немцу, — отзывается какой-то скептик, — ежели он пол-России забрал?
— Забрал — и отдаст, — горячо возражает меланхолик. — Бог может все сделать... Утомится немец.
— Его дело не выгорит! — убеждённо поддерживает бас. — Без крова находиться в опустошённой местности тоже не очень-то сладко. Опять же доставка фуража и всякого провианту. Капитал его должен истощиться. Вероятно, последнее доедает.
— Последнее? — насмешливо вставляет парень, задорно отстаивавший неуловимость бабьей измены. — Последнее, а бросать нам приходится.
— Значит, по-твоему, и англичан, и французов, и итальянцев — все народы немец
— А по мне... — беспечно хохочет парень. — Мне война по нутру!
— Дураку все по нутру, — сердито огрызается бас. — А что проку в войне? Разор да погибель.
— Дома-то всех больше один мужик мучается, — дерзко бросает парень, — а на войне всем страх смертный. Всех одним дубьём лупят, а податься некуда.
— Это он правильно, — несётся с разных концов.
— Эх! — вскрикнул парень с какой-то дикой удалью и, ударив по балалайке, запел вызывающе и смело буйную, разгульную песню:
Уж как я ль, молодец, Не в красе живу: Красны девушки — Пули резвые, Молодые молодушки — Ядра медные. Хорошо мне песни петь — Сыт по горло я. Я и я ль, сиротец, Лёг — не ужинал, Поутру рано встал — Да не завтракал. Я без хлеба сыт, Сыт без соли я. Не дождаться мне Вольной волюшки. Эх, пойду ли я, сиротинушка, С горя в тёмный лес. В тёмный лес пойду Я с винтовочкой. Сам охотою пойду, Три беды я сделаю: Уж как первую беду — Командира уведу, А вторую ли беду - Я винтовку наведу, Уж я третию беду - Прямо в сердце попаду, Ты, рассукин сын, начальник, Будь ты проклят!..Ночевали мы не в Ворске, а на соседнем фольварке, в двух верстах от деревни.
В низенькой покосившейся усадьбе с изъеденными колоннами на крылечке и трясущимися половицами пахнет далёкой-далёкой стариной. Обоим хозяевам усадьбы лет полтораста. Все здесь кажется навеки прилипшим к своему месту. И колонны, и ветхие портреты, и фруктовые деревья в саду, и старенькие слуги. Грохот проходящего войска навёл смертельную панику на наших хозяев, и они не показывались до самого нашего отъезда. Странно думать, что этих двух испуганных старичков уже подстерегает судьба в лице ретивых казаков, и, если не сегодня, то завтра, их заставят покинуть насиженные места и бросят, неведомо для чего, в грохочущую пучину «погоньцев».
А на деревне уже бьются в истерических воплях испуганные бабы, которым староста объявил приказ: «Собираться!» Причитания и крикливые жалобы идут вперемежку с хозяйственными распоряжениями баб.
— Парашка! Рогача не забудь. Курку пид сито посади.
И, отдав деловито приказание, баба вновь принимается голосить:
—
У колодцев толпы солдат переругиваются с нашими часовыми. Поминутно подходят новые части. Деревенские улочки запружены войсками.
Бабы с рёвом носятся по дворам. О чем-то шепчутся с нашими старичками. Из каждой хаты потихоньку тащат огромные узлы и, очевидно, закапывают в саду. Юрецкий и Гридин штыками нащупывают разрыхлённую землю, и запрятанное мужицкое добро незаметно перемещается на артиллерийские возы.
Наскоро допиваем чай. Наскоро отделываемся от бабьих жалоб. Наскоро ругаемся с мужиками, требующими за овёс и сено.
Вестовые подают лошадей.
— На коней!
Железные шершни не оставляют нас в покое ни на минуту. Сзади отчётливо доносится ружейная и пулемётная стрельба: немцы преследуют нас по пятам.
С утра бурлит гигантский поток. Кажется, так будет вечно. Вечно будут скрипеть колеса, и вечно будут расти и катиться эти глыбы человеческого тряпья и горя.
По-прежнему треплются на возах мужичьи портки и бабьи кофты, рубахи, ведра, подойники, фонари. Но уже нет ни свиней, ни птицы. И число детишек так заметно убывает. Зато растут ежедневно могилки по краям дороги. Сегодня я насчитал их сто семнадцать!
Резко бросается в глаза, с какой потрясающей быстротой изнашивается и отмирает по частям это исполинское тело, составленное из трёх губерний, вытянувшихся воз за возом на протяжении сотен и сотен вёрст. Как хорошо бы впрячь в это шествие вшивых и «обеженных» всех думских трубадуров, так упоительно рассыпающих свои пылкие клятвы — «война до победного концам.
Картуз-Берёза. У местечка вид как после погрома. Жители поспешно укладываются и собираются перейти на положение беженцев. Местечко наполнено паническими россказнями о цеппелинах, обстрелах и тысячах жертв по дороге. Приютились в церковно-приходской школе. Сам учитель давно на войне. Его жена с двумя детьми, из коих старшему пятый год, пошла пешком до ближайшей станции — за 52 версты от Картуз-Берёзы. Дома осталась какая-то старая бабка, которая сидит без движения на пороге, смотрит на устало шатающихся и безучастно шамкает полумёртвым беззубым ртом:
— Кажетшя, шкоро вшя Рошия окажетшя беш приштаниша... Жители совершенно не разговаривают с нами. Только изредка услышишь безнадёжную жалобу:
— Маимся, доки не подохнем...
Допытываюсь у жителей, отчего у местечка такой разорванный вид. Угрюмо молчат. Наконец узнаю, что по ночам беженцы, вооружённые толстыми дубинами, нападают на все лежащие по пути деревни, села, местечки и отбирают у жителей все — до последнего клочка сена. Сегодня ночью в Картуз-Берёзе и в деревне Заречье — в трёх верстах к востоку от местечка — произошло форменное сражение, во время которого двум жителям раскроили дубинами черепа.
— А солдаты? — спрашиваю я. — Надо было жаловаться солдатам..
— Солдаты все с бабами заодно, — мрачно заявляют жители. — Бабы им пузо греют...
Сеет мелкий осенний дождь. Дует резкий холодный ветер. Гнилые топи дышат белым туманом. Дорога раскисла и вся усеяна павшими клячами. Воющий ветер заглушает грохот колёс и шуршание босых ног и раздувает людскую злобу.
— Но-но! Вправо, чёртова шкура, чего стал!
— Не напирай! Расколеси твою душу!..