Вслепую
Шрифт:
После Голого Отока во всём мире для меня не нашлось ни одного места, где преклонить голову. Когда я несколькими неделями ранее тайком, как бродячая собака, пробрался в секретариат, товарищ Блашич проницательно посмотрел мне в глаза, а затем отвернулся, чтобы не видеть, но оба наши лица отразились в зеркале, и мы вновь встретились взглядом; казалось, этот момент длился века. Возможно, то был первый раз, когда я заметил у себя на лице царапину… не ту, которую наносят годы: годы так не могут, они лишь украшают лицо, делают его живее и сильнее, — так море не разрушает берег, а выносит на него ракушки, изумрудные отполированные осколки бутылок и жемчужно-белоснежные камушки. Нет, я увидел на своём лице печать, означавшую потерю всяческой веры, рубцы разочарований и предательств… Я понимал также, что товарищ Блашич разглядел во мне себя самого и осознал, как по капле мою душу заполоняли часы и годы притворства, лжи, уступок и ошибок.
На миг
Нет, я не таю на него зла. Я, конченый человек, вернулся, чтобы прикончить его, его, спускающегося по лестнице, сутулого, того, кто всё это уже смутно предвидел, отправляя меня вместе с остальными монфальконцами. Блашича отставили немногим погодя: он понадобился для того, чтобы переложить на него часть вины за разрыв с Тито и, тем самым, облегчить груз, лежавший на прочих, а именно на самой Партии. Во всяком случае, этот разговор, назовем его так, мне пригодился: я вошёл в другую комнату более подготовленным. На стене висел портрет Вождя. «Сын Солнца с испепеляющим взглядом, дарующий свет всем смертным». Товарищ Джилас, прежде чем обречь нас, верных Вождю, на крестные муки и пытки, провозглашал громогласно, что без Вождя Солнце закатится и не сможет светить как прежде. «[Ээт], столь же сияющий ярко, как свет круговидный сияет Солнца [61] ».
61
Аполлоний Родосский… Песнь III, строки 1229–1230.
Товарищ Видали, он же команданте Карлос, он же мексиканский ягуар, протянул мне свою мужественную и сильную лапу без большого пальца — моя рука соскользнула до локтя.
Обычно это его крайне раздражало, но не в этот раз. Я совершенно не удивился ни тому, что мне было сказано о моей статье, ни словам Бернетич о необходимости держать ту историю в полнейшей тайне, даже если сегодня о ней знают слишком многие. Я был готов ко всему, но никак не к тому, что в связи с тяжёлыми для Партии временами, мне нигде не могли найти применение: ни в управленческом аппарате Триеста, ни в области в целом. Оказалось, что денег мало, а золото Москвы — не более чем выдумка правых сил. Впрочем, пробормотал вполголоса и спешно команданте Карлос, жаловаться я не мог, ведь я не выполнил ни одного пункта из доверенного мне при отправке в Югославию задания. Тогда я должен был следить за своими товарищами-монфальконцами, с положенной сдержанностью, разумеется, и докладывать обо всём Партии: о поведении, тенденциях, мыслях, инициативах. В действительности же я не написал ни одного секретного донесения, ни одной строчки. Я согласен, трагический разрыв между Югославией и Коминформом всё спутал, многих обескуражил и выбил почву из-под ног, но до того момента я вполне мог делать то, о чём меня просили, мог и должен был. Наконец, мне могли бы подыскать что-нибудь в Риме, ну, или на Юге.
Тогда я им даже не сказал, что позже нашёл место в Силосе — лагере для беженцев из Фьюме и Истрии. Соломенный тюфяк в хлебном амбаре, в полной тьме: проблески фонаря сюда не добирались. Там были сотни бедняков, оставивших всё, что у них было, югославам, у которых фашистами считались все итальянцы без исключения. У меня было право на то место: я ведь тоже был бежавшим из родных краёв итальянцем, к тому же больше них пострадавшим от агрессии. Там я встретил свою кузину, ту самую, что приютила меня по возвращении из Австралии в своей квартире на улице Ангебен. Это было давно, очень давно, намного раньше того времени, когда я впервые бросил якорь в устье Дервента. Бедная женщина вынуждена была обо всём молчать, единственное, что она могла произнести, это то, что кто-то погиб. Учительница Перич, например, она же Перини. Многие другие, теперь уже не имеет значения. Но всё-таки кто-то из беглецов и бродяг поневоле не оставил меня в покое и проболтался, пустил слух, что я был коммунистом, предателем, одним
Их было трое или четверо, а я один, но мне не привыкать к такому раскладу и отношениям с позиции силы: в этом смысле Партия оказалась замечательной школой. Я даже не удивился, когда прибывшие на место драки полицейские пытались добить дубинками валявшегося на земле меня, а не схватить их. Меня даже отвезли в комиссариат, где я получил очередные оплеухи. Впрочем, я сам нарвался — не нужно было остроумничать и называть их товарищами. Мне также объяснили, что мои итальяно-югославские документы, гражданство, прописка, регистрация, проживание определённо могли доставить мне нежданные проблемы. Всё было яснее ясного: никакой работы; и для меня было бы счастьем отбыть в Австралию вместе с другими такими же неудачниками-итальянцами. Да и то, не факт, что мне представилась бы такая возможность: тогда австралийским спецслужбам не хотелось засорять и заражать свою страну коммунистами.
А вот через ЧИМЕ — Межправительственный Комитет по европейской эмиграции, у них был маленький офис на проспекте Сант-Андреа, — всё удалось: там я вышел на управляющего, брат которого умер в госпитале вскоре после освобождения из Дахау. Когда-то я вызвался ему помочь: доставить письмо его домашним, — так я сумел подмазаться к тому типу из ЧИМЕ, который, растрогавшись, раздобыл мне необходимые документы, чтобы уплыть в Австралию. И вот я здесь. На юге. Внизу, в бухте, как мы всегда говорили с Марией в Михолашике, когда окунались в созданное только для нас двоих море. Австралия всегда была разменной картой, козырем для тех, у кого на шее затягивалась петля. Адская альтернатива адской Европе. В трюме «Вудмана»…
64
Если это можно назвать трюмом, конечно. Корабельный хирург Родмелль не просто назначает меня своим помощником, а вешает на меня уход за всеми больными. Каломель, декокт, припарки… и я ем за общим с боцманом столом. Платить полгинеи за каждого довезенного до места назначения живым и невредимым каторжника — настоящая находка, единственный гуманный способ осуществлять над последними хоть какую-то опеку. Всё лучше визитов какого-нибудь члена Палаты общин, на вопросы которого о встречных жалобах и условиях содержания на корабле осужденные в любом случае отвечают, что всё хорошо, а те, кто говорят правду, подвергаются избиению плетью до самого конца плавания с момента, как комиссия покидает борт. То же самое происходило в Дахау и в Голом Отоке, когда приезжала комиссия из Красного Креста или какая-нибудь делегация французских товарищей: все заключённые принимались расписывать, как их прекрасно кормят и в каких замечательных условиях содержат, уже видя перед глазами картины того, что случится, едва благонамеренные гости уедут восвояси.
В первый же день моего прибывания в трюме, у меня стянули то немногое, что я взял с собой. Я даже наблюдал за тем, кто это сделал, но никому ничего не сказал. Нет ничего недостойнее и глупее, чем быть рыбёшками, борющимися между собой в пасти у кита. Какие-то там вещи не стоят ни рубцов на спине вора, ни, тем более, кровавой драки до смерти между обитателями корабельного чрева. Выйдя благодаря доктору Родмеллю на понтик, я сразу убедил капитана и офицеров перестать выслушивать доносы. И так всем известно, что это самый простой путь расположить к себе вышестоящих. Табак, припрятанный сахар, украденный кусок хлеба из камбуза, глухой ропот против боцмана — всё это бесценный инструмент в борьбе за вознаграждение со стороны руководства. С другой стороны, это рискованно: ведь так просто получить в темноте какой-нибудь железкой по кумполу и сгинуть за фальшбортом.
Такое поведение вполне объяснимо: это абсолютно нормально — предавать и лгать, когда ты в аду, каждый такой поступок приносит миг облегчения. Никаких проповедей и наставлений; чтобы иметь право читать мораль, нужно там очутиться и изведать все на собственном опыте. А если ты там побывал, то будешь готов на всё, лишь бы только не попасть в камеру разгерметизации или в колодки; ты скорее сожрёшь живьём собственного брата, как бьющегося между зубами краба в японском ресторане, коих пруд пруди, тем паче в Австралии.