Вслепую
Шрифт:
Компания нацелена на освоение лежащих к северо-западу острова территорий. Некоторые гавани и устья рек уже известны, но сама суша остаётся неизведанной. Три тысячи шестьсот квадратных метров земли, сто миль береговой линии Басского пролива от Порта Сорелл до мыса Грим, восемьдесят — океана, от мыса Грим до Пиман Ривер.
Само собой, организация экспедиции была моей инициативой: как каторжник я стою всего шесть пенсов в день, плюс крыша над головой да пропитание, и если бы со мной что-то произошло, это ни для кого бы ни стало проблемой, никогда и не было, впрочем. Пятьдесят миль в неделю, под ливневыми дождями, по покрытым грязным снегом горам, проваливаясь в ямы, с семьюдесятью фунтами груза на голове, кроме того, я сам и шпага, восемь фунтов. Со мной двое спутников — каторжник Марк Логан и чёрный Блэк Энди. Они не понимают, куда и зачем я их тащу, но мне нравится идти по тропическим лесам и периодически ощупывать рукой эфес. Последние в этих местах аванпосты
Нарисованные под дождём полуразмытые карты: разливающиеся и тут же послушно возвращающиеся в лоно реки потоки появляются то тут, то там на нашем пути, уровень воды доходит до пояса, но на карте уже нарисованы улицы и набережные завтрашнего дня. Ус и Шеннон впадают в Дервент, Тамар течёт до Лончестона. Творить Историю, и революцию тоже, — значит, сначала навести порядок в джунглях, проложить тропы и построить на непролазных болотах дороги.
Мне в голову пришла одна книга по географии, первая книга о Земле Ван Димена. Можно было бы подзаработать, дав горе, которую мы уже сколько дней пытаемся преодолеть, название Монте Йоргенсен. Вода поднимается, я соскальзываю, под весом груза и шпаги я сразу иду ко дну, река ревет, в горло заливается вода, я её выплёвываю; я сам, как полноводная река, заливающая всё вокруг, я акулья пасть, я темнота воронки от пули в моей голове, чёрный шар невыносимо ослепляющего солнца. Всё почти закончилось, но чья-то рука меня тянет наверх, на берег: Блэк Энди, его чёрные пальцы у меня во рту, в ушах рокот волн. Энди размыкает мои губы и заставляет меня дышать, из меня, точно из источника, вырываются фонтаны воды, шум и эхо в моей голове затихают, возобновляется спокойное течение. Лёгкий ветерок. Я открываю глаза, мир восстанавливается, части мозаики собираются вновь: деревья, берега, шалаш, чёрное лицо Энди, его белозубая улыбка.
Гора упрямо не поддаётся, вздымаясь преградой, но мы находим просеку, выследив кенгуру. Мы шли по его следам, а затем наши собаки его загрызли. Поедая кусок жаренной на с трудом зажженном во влажной сельве огне кенгурятины, я заключаю, что продвижение вперёд равносильно самоубийству. Прокладывая себе путь вперёд, мы орудуем штыками и топорами, валим деревья и вырубаем кустарники. Обглоданные временем кости в маленькой долине заставляют наших псов рычать. Клыки и хищные клювы освежевали трупы и отбелили эти кости. Возможно, кто-то вспомнит, что были такие Диксон, Ревер и Стин, три оставшиеся здесь навсегда беглеца, ставшие пищей для зверей. А может, и не только для них: на костях видны следы от ножа, — должно быть, те трое поцапались и сожрали друг друга, по очереди, сначала двое одного, затем один второго. Человек, в каком бы жалком состоянии он ни был, — весьма почтенная порция. Ну, а последний выживший достался койотам и чёрным грифам, после чего муравьи довершили дело.
На мысе Сэнди мы встречаем туземцев. Их предводитель — женщина. Они качаются на волнах на своеобразных катамаранах. Женщины обнажены. Мужчины в знак мира складывают перед нами копья.
А вот на ферме Росса чёрные, из-за того, что их обокрали, подняли бунт и убили одного шотландца, зато потом белые положили черт знает сколько чёрных. Жить, убивать. Зачем Энди не дал мне утонуть? Я долго смотрю в его глаза. Думаю, он уже осознал свою ошибку. Как бы то ни было, я обязательно напомню ему об этом при случае.
75
«Кто восстаёт, тот подписывает себе смертный приговор». Ты это мне говоришь? Ты, прячущийся за этими глупыми псевдонимами! Вот этот, например, Красная звезда. Разумеется, ты пропал, подписываешь сам себе вердикт, или… На «Элленик Принс», где я оказался после «Нелли», нас было девятьсот пятьдесят четыре человека, а положено было вдвое меньше: женщины и мужчины отдельно, как на пляже в Педочине. Мы были буквально прижаты друг к другу, — эмигранты со всей Европы. Мужчины не имели возможности перемолвиться и двумя словами со своими жёнами в течение всего плавания, от похлёбки тошнило, нам не разрешалось сходить на землю, когда корабль делал остановки в портах, поэтому мы спускали на тросах деньги, а обратно получали отбросы. Рождённые Второй мировой войной, лишившей их абсолютно всего, беженцы и депортированные вновь куда-то бежали, чего-то искали. Другое море. Иное пристанище. На борту, когда моряки и боцманы хотели отдохнуть, они поручали нам какую-нибудь работёнку. Расплачивались они потом недействительными хорватскими кунами — для нас, эмигрантов, это стало бортовой валютой. Нас даже заставили разменять на куны те немногие имевшиеся у нас деньги. Кун же у них были полные баулы.
Если кому-то из нас, включая детишек, становилось плохо, корабельный врач не считал нужным даже мельком его осмотреть. Мы завели газету, «Кенгуру», где подробно рассказали
Миниреволюция: ко всему прочему, они окатили нас из пожарных гидрантов, желая остудить наш пыл. В Дахау, конечно же, помп не было. Затем мы прибыли в Бонегиллу, приёмно-сортировочный лагерь для эмигрантов. Ситуация там была на порядок хуже, чем на «Элленик Принс»: семь тысяч семьсот человек были распиханы по баракам, тысяча шестьсот — по палаткам, двенадцать детей погибли из-за антисанитарии и отсутствия элементарных гигиенических условий. И вы ещё хотите, чтобы мы не восставали с угрозами и протестами? Мятеж хоть к чему-то, да привёл. Порой необходимо уметь говорить «нет», хотя…
76
Вот мы опять здесь, заседание продолжается. Не знаю, терапевтическое или нет, в любом случае, заседание есть заседание. Сидя на этих лавочках, можно спокойно поболтать… Мне нравится эта наша традиция рассказывать друг другу истории из жизни, истории о смертях и чудесах: они заставляют задумываться о причинах когда-то совершённых нами поступков… Ясное дело, групповая терапия — это то же самое сборище пьянчуг, шайка-лейка в таверне. Ничего не меняется. Когда я вернулся в Хобарт, спустившись по реке Тамар, мне даже выдали так называемый «увольнительный билет», который, с разрешения губернатора, имеющего при этом право его отозвать, позволяет заниматься поисками работы. И у меня было немало работ: практически все, кроме каторжных. Из-за козней окололитературных клик мне не удалось издать мои романы, написанные в Англии, зато слава об остроте и изяществе моего пера дошла до колонии, где я активно включился в войны чернил и слов между различными колониальными газетами и благополучно написал историю происхождения Компании и освоения ею этой земли. Писал я анонимно, на всякий случай, из чистой предосторожности. Многие биографии и автобиографии каторжников, как, например, книга Джона Сэвери, очень похожи на мою, возможно, списаны у меня, то же самое с биографией грозы окрестных дервентских лесов, беглеца Хоуи: он уйму раз сбегал от солдат и сборщиков налогов, но однажды погиб на реке Шэннон, его отрезанную голову выставили на всеобщее обозрение на центральной площади Хобарта. Кстати, господа, если вам интересно, что написал я, вы в полном праве всё прочесть, я позволяю. Уж лучше это, нежели разглядывать почерневшие черепа, как делают замаскированные под учёных маньяки…
Мы создаём государство. Те громадные камни, которые каторжники достают из моря, станут фундаментом этого государства, а, следовательно, его литературным достоянием. Общественное достояние? Нет-нет, я ничего не подделывал, лишь несколько изменил. А как иначе? Письма и прокламации, написанные кровью в блокноте с переплётом из кожи кенгуру — кошмары. В самом начале времен литература ещё запачкана землёй и кровью, пропитана их запахом. История Ромула и Рема. С течением веков, бумага переходит из рук в руки, как деньги, и, боясь быть измятой, теряет свой запах, бледнеет, но остаётся вполне презентабельной, тут же слагаются легенды о бандитах, затем легенды становятся коммерческими уловками, вполне выгодными торговыми предприятиями и чьим-то заработком, легальным и нет, не исключаю, тех же самых бандитов.
Понять разбойника способен лишь полицейский. Точно так же, как чувствуют китов охотники, мечущие в них гарпун. Итак, 21-го мая 1828-го я становлюсь констеблем полиции Оатлэндса, особой зоны с повышенной криминогенной обстановкой. Вот подтверждающий моё вступление в должность аттестат. В Ричмонде я лично арестовал Шелдона, которого никто не решался трогать, он настолько ошарашен, — ведь кто-то решился заломить ему руки за спину, — что даже практически не оказывает сопротивления. Я одного за одним отлавливаю этих бандитов: леса, горы, природой сформированные препятствия, сероватые стены, папоротники, взрезающие свинцовое небо. Я умею охотиться, потому что сам всегда был объектом охоты и травли, я знаю, куда ведёт отчаявшегося беглеца инстинкт самосохранения, я знаю, где поспешит укрыться преследуемое мною животное и ожидаю его загодя у норы, куда оно устремляет все свои помыслы. Я — тюремщик Дахау? Надзиратель Голого Отока?