Выстрел в Метехи. Повесть о Ладо Кецховели
Шрифт:
Ладо открыл глаза.
— Не спите, господин? — спросил усач.
— Нет, в тюрьме отоспался. Курить хочется.
— Не положено. Дверь захлопнулась.
Лицо незлое, как у киевского дворника Василия Тимошкина. С Василием много вечеров сидели вместе у ворот, курили. Василий рассказывал о своем селе на Орловщине, весьма одобрял семинариста Володю, хороший постоялец, сурьезный, не пьет, не дебоширит, девок гулящих к себе не водит. Когда за Ладо пришли жандармы, Василия взяли в понятые, и он, не выслуживаясь, в сердцах сунул кулаком в ребра Ладо и тихонько буркнул: «У-у, смутьян!» Несчастны такие люди — и Василий, и этот усач, и все, лишенные самого крохотного человеческого права и ненавидящие тех, кто хочет дать им свободу желаний и действий.
Паровоз загудел, вагон дернулся, застучали под полом колеса.
Утром будет Тифлис. Сколько ни приезжаешь в Тифлис, даже если с ним связаны трудные воспоминания, все равно радуешься. Город пестр, как персидский ковер, он бывает пыльным, грязным, но люди в нем живут, как пчелы в открытых сотах, живут шумно, не спешат забраться на ночь под одеяло, последний бедняк по-королевски щедро отдает гостю, при молчаливом одобрении жены,
Отец и братья сильно огорчатся, когда узнают, что его арестовали и держат в Метехском тюремном замке. Может быть, разрешат свидания с ними?
Мать, будь она жива, расстроилась бы еще сильнее. Лицо ее помнится смутно, но очень ясно — загрубевшие руки. Наверное, потому, что лицо матери почти всегда было опущено к рукам, а руки беспрестанно двигались — мотыжили кукурузу, ломали початки, перебирали зерна, доили корову, сбивали масло, помешивали лобио в котелке, подметали земляной пол, шили платья Анате, пришивали заплаты к штанишкам сыновей, и лишь когда он с братьями ложился спать на нары, материнские руки останавливались на его лбу, и он чувствовал, какие они мягкие и нежные. В гробу мать не была похожа на мертвую, казалась уснувшей, только руки, в которых горела свеча, вызывали страх своей неподвижностью. Отец сам совершил похоронный обряд, хотя сельчане шептались, что этого не полагается делать, что надо было пригласить священника из Гори. Отец уложил спать маленького Вано, потом сказал, чтобы Ладо и Сандро тоже легли. Ладо прижался к Сандро и спросил: — Вдруг мама проснется в могиле? — Нет, — ответил Сандро, — она умерла. — И они вместе заплакали. А отец сидел за столом с Анатой, Георгием и Нико, запустив пальцы в бороду, и повторял: — Работа убила ее, дети, работа. Надорвалась ока…
В коридоре снова послышались шаги. Дверь в купе открылась. Опять тот же усач.
— Господин, по нужде не хотите?
— Нет.
Усач понизил голос до шепота:
— Там цыгарку дам, здесь заметят.
— Спасибо, братец!
Возвращаясь в купе, Ладо еще раз поблагодарил жандарма. Усач многим рисковал, делая ему поблажку. Зря он сравнил его с дворником Василием.
Ладо прилег на лавку.
Не заметно, чтобы в вагоне были еще арестованные. Кажется, он едет, как губернатор, — один, с большой охраной. Прошли времена, когда члены царской фамилии и губернаторы ездили в открытых колясках и раскланивались направо и налево, здороваясь с толпами народа, согнанными на улицы полицейскими приставами. Теперь официальные лица предпочитают закрытые кареты и надежную охрану, а полиция старается разогнать случайные скопища людей на пути следования августейших и сиятельных особ. Боятся выстрелов. Террор, пролитая кровь, убийства не могут улучшить положения народа. Что изменилось от того, что вместо убитого Александра II на престол взошел Александр III? А ведь каких-то полтора — два года назад Ладо сам готов был совершить покушение на тифлисского губернатора и начальника жандармского управления, хотел отомстить за убитых, израненных полицией и казаками рабочих. Как легко порой человек хватается за оружие… Следователь спросил, для какой цели Кецховели приобрел револьвер, и Ладо отказался ответить на этот вопрос. Не мог же объяснить, что во время скитания по России ему нужно было защищаться от случайного нападения. Если бы не револьвер, громилы отняли бы у него на темной одесской улице чемодан с литературой, которую он взялся доставить в Киев. Следователь поинтересовался револьвером мимоходом, даже в протокол не вставил своего вопроса. Его занимала одна лишь типография. Но «Нину» им не найти.
Авель сумел через надзирателя передать в Баиловке письмо, и Ладо теперь знал подробности спасения типографии.
Ладо лежал на жесткой лавке и улыбался. С каким упорством Джибраил защищал имущество побратима! Чего доброго, он так и не отдаст никому ящики, будет ждать освобождения Датико, чтобы сказать ему: — Я берег твои станки, как свое добро. Бери их, брат, и сядем за плов. По случаю твоего возвращения я зарезал самого жирного барашка. — Мало что можно поставить в человеке так высоко, как верность дружбе, и не будь ее, человек не сумел бы преодолевать бесчисленные испытания, выпадающие на его долю. Дружеские связи гораздо шире, чем единение только двух людей. Дружба опоясывает земной шар вдоль и поперек, и человеческие связи неисчислимы. Джибраил пожал руку Ладо, Ладо протянул руку Гальперину, а тот в Берлине обменивается рукопожатием с немецким рабочим. Миллионы людей незримо связаны между собой.
Поезд снова остановился. Паровоз требовательно гудел, вероятно, стоял у семафора. Когда не видишь, как плывет, уходя назад, земля за окном, трудно понять, куда тебя уносит — в будущее или в прошлое. В тюрьме время останавливается, как, возможно, оно замедляет свой бег для стариков. В юности все стремительно, но каждый день долог, потому что для молодого время измеряется количеством новых впечатлений. Тысячи рук протягивают тебе на открытой ладони свое, и радует даже горький плод, ты уверен, что отбросив его, сорвешь потом сладкий. Радостью открытия в Горийском духовном училище одарил учитель Сопром Мгалоблишвили, писатель-народник, живший в Гори под надзором полиции. Он зорко присматривался к ученикам, улыбался, встречая их в театре, одобрительно кивал тому, кто задавал больше вопросов и читал на уроках грузинские книги, что не одобрялось администрацией. — Здравствуй, Кецховели, здравствуй, Эдилашвили. Вы, кажется,
Он заснул крепко, без снов, и проснулся от яркого солнечного света.
Дверь была открыта. На пороге кто-то стоял.
— Здравствуйте, господин Кецховели. С благополучным прибытием. Весьма рад, наконец, увидеть вас.
В ротмистре, который, ухмыляясь, стоял в дверях, Ладо узнал Лаврова. Это означало, что поезд прибыл в Тифлис.
Ладо встал.
— Протяните вперед руки, — попросил Лавров и надел ему на запястья наручники. — Не гневайтесь, мера временная и вынужденная. Мне слишком хорошо известна ваша способность бесследно исчезать, и поскольку ничего не известно о ваших намерениях…
Ладо сощурился. Глаза слезились от яркого света.
— Если бы я захотел, господин Лавров, через секунду меня здесь не было бы.
Лавров отскочил, схватился за кобуру, ощупал подозрительным взглядом забитое окно, оглянулся на жандармов.
— Шутить изволите, господин Кецховели?
Ладо рассмеялся и шагнул вперед.
Вагон стоял в тупике. К самым ступенькам была подогнана тюремная карета. Возле вагона сгрудились полицейские и жандармы, чуть поодаль приплясывали кони казаков. За путями у будки стрелочника расположились на штабеле просмоленных шпал несколько рабочих. Один из них — жилистый, с приподнятым плечом и подбородком, вдавленным в грудь, показался дальнозоркому Ладо знакомым. Горбун не сводил глаз с него и с жандармов. Садясь в карету, Ладо перехватил другой взгляд — такой же пристальный — жандармского ротмистра, смуглого, с темными глазами, похожего на кавказца, но не кавказца. Тоже знакомое лицо.
В карете окна оказались занавешенными, и города Ладо не увидел, он только слышал его разноголосый говор.
Через полчаса карета остановилась. Жандармы, сидящие напротив, открыли дверцу, и Ладо увидел двор Метехской тюрьмы.
Из темных окон, закрытых решетками, кто-то кричал, но нельзя было рассмотреть лица и узнать, кто из знакомых мог здороваться с ним. Авеля Енукидзе и Виктора Бакрадзе привезли сюда из Баку позавчера, но их голоса он узнал бы.
Жандармы втолкнули Ладо за обитую железом дверь.
Камера на радость ему смотрела окном в город, и первое, что он увидел левее желтого купола Сионского собора, — крышу и верхушки колонн духовной семинарии. Воспоминания налетели словно рой пчел. Вот он на первом занятии. С ним вместе толпа старых приятелей по Горийскому духовному училищу. Одних поселяют здесь же, в темных, с затхлым воздухом, с гнилыми полами спальнях, другие, как он, будут жить на рекомендованных инспекцией квартирах. Мало кто из горийцев собирается после окончания семинарии служить церкви, но у них нет другой возможности получить высшее образование. Все немного гордятся: семинарист — то же, что студент. Но, господи боже мой, какая гнусная обстановка здесь после училища! Учителя словно видят в каждом семинаристе будущего бунтовщика и с ними соответственно разговаривают. Инспекторы Покровский и Иванов следят за каждым шагом, роются в шкафах, подслушивают, выискивают среди учеников фискалов, учитель Булгаков называет семинаристов-грузин туземцами и приходит в ярость, если кто-нибудь заговорит при нем по-грузински, отец-эконом ворует, и в столовой подают порой такую бурду, которую и свиньи не стали бы есть. Немало наслушался он об этом каторжном заведении от брата Нико — его в свое время исключили из семинарии. Но Тифлисская семинария славится не только тупостью и жестокостью инспекции и учителей, а и бунтами семинаристов. Кто-то из учеников старших классов в первый же день собрал новичков и, показав на каменные плиты, шепотом сказал: — Вот тут. — На этом месте семинарист Иосиф Лагнашвили — светлая голова, талантливый человек, исключенный за чтение светской, в том числе социалистической литературы, придя в отчаяние, потому что он больше нигде не сумел бы получить образование, бросился с кинжалом на самодура-ректора Чудецкого и убил его. Нико рассказывал, да и все семинаристы знали, что потом экзарх всея Грузии Питирим проклял грузинский народ с амвона кафедрального собора. Нашелся человек, который ему ответил. Либерал, предводитель дворянства в Кутаисской губернии, глубокий старик Дмитрий Кипиани послал экзарху письмо, в котором потребовал, чтобы Питирим покинул пределы Грузии. Кипиани выслали в Ставрополь и там через год убили…