Выстрел в Метехи. Повесть о Ладо Кецховели
Шрифт:
— Что вам угодно, господин ротмистр? — спросил Ладо. — Надеюсь, не просто в гости, иначе я попал бы в неловкое положение. Сегодня у меня голодный день, а вчерашнюю порцию хлеба я уже съел.
Лунич переступил с ноги на ногу. Только от быстрого опьянения могла прийти в голову дурацкая мысль, что на Кецховели подействовал карцер. Надо уйти. Недостойно офицера являться к голодному Кецховели сытым и пьяным.
— Извините меня. Я на самом деле выпил, но… На что все-таки сесть?
— Переверните
Лунич сел на кувшин.
— Что за срочный вопрос вы хотите мне задать? — спросил Ладо.
— Я не для допроса. И ничего срочного. Приехал по другому делу и решил поговорить с вами. — Лунич провел ладонью по лицу. — Честно говоря, даже не знаю, чего меня сюда занесло. — Он то еще сильнее пьянел, то вдруг трезвел. — Скажите, а за что вас сюда посадили?
— Неужели не знаете? Я попросил, чтобы больную арестантку выпустили из карцера. А господин Милов на мои слова о возможной забастовке арестантов обозвал арестантку грязным словом. Я обругал его. Дать пощечину, к сожалению, не успел.
— Милов не дворянского происхождения, — сказал Лунич.
— Вы в самом деле верите в эту чепуху? Или вам неизвестно, что никого так не почитают в простом народе, как мать, как вообще женщину.
Разговор не налаживался.
Лунич оглянулся на дверь и пробормотал:
— Не люблю театра. Мое появление здесь словно из плохой пьесы.
— Почему обязательно плохой? У Шекспира в трагедиях тюремщики тоже приходят в башню поговорить с арестантом. Поговорят, даже сочувствие выразят и велят вести арестанта на плаху, сославшись на историческую необходимость.
Сознание Лунича снова затянулось пьяной пеленой. Кецховели прав, издеваясь над ним. Как бы он сам на его месте отнесся к приходу жандармского следователя? Кецховели и не подозревает, как у следователя муторно на душе, не хочет — и правильно делает, что не хочет, — замечать, как он расстроен, как ему тяжело от всего случившегося с ним, и от одиночества, и вообще от всей этой клоаки, называемой жизнью.
Он посмотрел в глаза Кецховели и вдруг сказал;
— Дважды за эти дни меня чуть не убили. А сегодня я потерял сына…
Кецховели поднял кружку надо ртом, поймал несколько капель воды.
— У меня не было сына, но я вас понимаю. Что с ним случилось?
Лунич увидел, что в глазах его появилось сочувствие. Словно обрадовавшись, он стал торопливо, захлебываясь словами, рассказывать о том, что случилось с ним в эти дни, одновременно досадуя на себя за сбою пьяную болтливость.
Он замолк. Ладо поджал колени ж оперся о них головой, обхватив ноги руками.
Лунич протрезвел. Заставив себя усмехнуться, он неловко сказал:
— Видите, я вам исповедовался, как священнику.
Ладо молчал.
Лунич
— Почему вы как-то задавали вопрос, не участвовал ли я в карательной экспедиции?
— Когда я был мальчиком, при мне казаки запороли насмерть одного старика, сказочника. У офицера было сходство с вами. По-моему, вы меня уже спрашивали об этом.
— Запамятовал, видимо. Лунич облегченно вздохнул.
В дверь просунулась голова унтера.
— Звали, ваше благородие?
— Нет. Прикрой дверь.
Стало душно, и от духоты голова Лунича снова отяжелела. Он спросил:
— Скажите, а возмездие существует?
Ладо посмотрел на него. У трезвого язык, конечно, так не развязался бы. Лунича грызет какая-то боль, и не только от того, что любовница не пожелала оставить ребенка, а парикмахер чуть не перерезал ему горло. Лунича мучает нечто более глубокое. Надо дослушать этого человека, не думая о том, что он один из его преследователей.
Ладо спросил:
— Какое возмездие вы имеете в виду?
— Бог ли, судьба, рок — какая разница, — пробормотал Лунич. — Допустим, понесла лошадь, на дороге человек, какой-то мальчишка, вы могли направить лошадь в сторону, почему-то не сделали этого, и смяли этого мальчишку, может быть, лошадь даже убила его. Я придумываю… Так вот: может ли потом, много лет спустя, из-за этого погибнуть ваш близкий?
— Сын, допустим, — сказал Кецховели.
— Сын или дочь, или сестра, я вообще говорю, я ведь не о себе.
Ладо подумал, что прийти сюда, в карцер, пьяным и затеять, с арестантом такой разговор могли заставить Лунича муки совести. Совесть просыпается рано или поздно. Кажется, Енукидзе рассказывал, что сосед его, всеми уважаемый старик, умирая, кричал на всю улицу: — Уберите! Кровь, кровь! Простите! — Оказалось, что старик в молодости служил где-то в Сибири, в остроге для политических арестантов. Но Лунич не просто освобождает душу от грехов, он добивается какого-то ответа.
— Вы в самом деле хотите, чтобы я ответил вам? — спросил Ладо.
— Да. Я пьян, но все понимаю.
— Тогда скажите мне, почему вы решили, что у вашей возлюбленной должен был родиться именно ваш ребенок? Почему не ее? Почему не общий?
Лунич пожал плечами.
— Вы не поняли моего вопроса, — сказал Ладо. — Если бы вы любили женщину, которая понесла от вас, она родила бы. И в будущем ребенке вы тоже хотели полюбить только себя…
Лунич сделал движение рукой.
— Не я пришел к вам, а вы ко мне, — сказал Ладо, — вы в своих мыслях о себе, кажется, забыли, что я в карцере, в тюрьме, а вы один из тех, кто тщится, чтобы я просидел здесь как можно дольше, а то и остался навсегда. Хотите меня дослушать?