Взгляд египтянки
Шрифт:
«Я тоже склонен так думать; к тому же надо принять во внимание религиозность, навязанную святыми отцами, а потом яростно отвергнутую и породившую в душе, как это чаще всего бывает, ненависть и злопамятство».
Послушайте только, как бурчит он в тревоге, направляясь через сад к лодке:
— Безвкусная пышность, чрезмерная роскошь! Одна мишура! — И в ритуальных воплях: «Гондола! Гондола!», которыми разражаются гондольеры в смешных опереточных нарядах, ему чудится насмешка и вызов.
И поглядите, как он сразу успокаивается, когда пристань начинает удаляться и он, закрыв глаза, бездумно отдается ровному стрекоту мотора и легкой качке; поглядите, как, приехав в отель, он закрывает ставни и блаженно вытягивается на просторной кровати,
«А что же мадам Рени?»
После нескольких неудачных попыток вытащить его с собой в город она в конце концов смирилась и, преодолев колебания, стала время от времени оставлять его на несколько часов одного. Упорное сопротивление Рени не слишком ее удивляло. Она знала эту его черту — одну из причин их постоянных семейных раздоров. В прежние времена она была бы рада этой возможности заставит; его восхищаться культурой и вкусом, которых поначалу им обоим так не хватало. Ей всегда казалось, что восхождение по общественной лестнице требует умения говорить о картинах, о книгах, прочесть которые считается хорошим тоном, — все это входило в условия салонной жизни, которой, как вы помните, Рени всячески избегал, участвуя в ней лишь против собственной воли. Она не могла понять, почему он не пытается ликвидировать эту свою неполноценность. Он жил в достатке, потом уже и в богатстве, но не получал никакой радости от жизни. То ли тут проявлялся атавизм, то ли из-за трудного начала своей карьеры, но он еще долго выказывал себя расчетливым и бережливым. Она же любила сорить деньгами — и делала это даже вызывающе, словно для того, чтобы его нарочно позлить. Правда, время и здесь постепенно все сгладило: считать деньги в этой семье вскоре стало просто ненужным.
Но именно эта сторона их взаимного непонимания оставила в ее душе глубокий след. В своем простодушии она не умела воздать мужу должное и выказывала полное безразличие к его столь поучительной биографии, изложенной в начале нашего повествования, полное безразличие к его действительным заслугам, к выпавшим на его долю несчастьям, проявляя чрезмерную суровость ко всему тому, что она называла его недостатками.
Теперь все это казалось бесконечно далеким. Болезнь Рени принесла свои тревоги, свои страхи, свои жесткие требования, пробудила чувство долга. Для Анриетты болезнь мужа тоже пролегла пропастью между прошлым и настоящим. Рени в самом деле стал другим человеком; этот новый человек был слаб и в то же время деспотичен, у него появились новые неприятные черты, он стал будто состарившийся ребенок, но она почему-то с готовностью принимала все его странности и причуды, сама не понимая, откуда у нее эта снисходительная терпеливость.
Итак, она стала уезжать в город одна или высаживала мужа возле его любимой террасы, оставляла с бокалом лимонада, а сама отправлялась осматривать музеи и соборы. То, что некогда было тщеславием, было суетной жаждой выглядеть знатоком, теперь под воздействием давних сожалений и того наивного обаяния, каким в ее глазах был всегда окружен этот неведомый мир искусств, превратилось с годами в искренний интерес, в пристрастие, в склонность.
Еще в Париже Анриетта запаслась путеводителями, накупила справочников, альбомов с репродукциями; к этой поездке, о которой она так мечтала, она подготовилась тщательно и со вкусом.
«Увидеть Венецию…» Этот банальный штамп, эта расхожая мечта стали для нее спокойной решимостью, она горела желанием проверить справедливость того, что знала и слышала о Венеции. Это происходит с каждым путешественником. Есть на свете места — их безудержно превозносят, опошляют тошнотворным восторгом, но вся эта мелкая суета не в силах им повредить! Встреча с ними все равно потрясает своей абсолютной, ни с чем не сравнимою новизной! Как и все, Анриетта Рени была очарована и восхищена.
И все же к чувству радости примешивалось смутное сожаление, которое
«Простите, но терпеливость как-то не вяжется с тем, что мы знаем об ее характере…»
Об ее характере мы знаем лишь от Рени, и случай, который произошел в конце первой недели, даст нам возможность понять, что здесь нет, в сущности, никакого противоречия.
Она знала, что будет ходить по музеям одна, и она ходила одна, но вскоре начала ощущать какую-то неудовлетворенность, восхищаться в одиночестве было недостаточно. Ей хотелось об увиденном говорить, ее восхищению требовались свидетели; она с удовольствием слушала добровольные (и порой небескорыстные) объяснения служителей, присоединялась к группам экскурсантов.
Однажды утром она пришла в Академию и остановилась перед знаменитой «Грозой» Джорджоне. Полотно разочаровало ее. Ей показалось, что оно не заслуживает своей репутации. Пройдя по залам и посмотрев другие картины, она вернулась к Джорджоне, ей не хотелось уходить разочарованной, и тут вдруг она поняла, что «Гроза» странным образом влечет и притягивает ее, точно загадка, которую непременно нужно разгадать. Она пристально вглядывалась в картину, и ее охватило странное чувство; оно было совсем не похоже на те ощущения, какие до сих пор вызывала в ней живопись, — то был своего рода восторг, мягкий и сильный одновременно, с какой-то долей растерянности, нечто подобное оставляю! порою в душе сновидения, когда суть приснившегося безвозвратно утеряна, но аромат пережитого во сне приключения сохранился и перед глазами еще мерцают неясные образы…
Когда она возвращалась на площадь Сан-Марко, где ее дожидался Рени, перед ней неотступно стояло полотне Джорджоне, его сюжет, его странные персонажи и в этой навязчивости было что-то тревожное. Она не могла понять причину такого странного и сильного воз действия картины, которая поначалу даже разочаровала ее. Произведения более законченные, более тщательно отделанные, более совершенные но мастерству (она не была знатоком, она просто чувствовала это), никогда не производили на нее такого впечатления. Она восхищалась ими, но удовольствие оставалось чисто умозрительным. Подействовал ли на нее так образ материнства? Или этот персонаж, этот соглядатай или солдат в красном жилете, стоящий в углу картины и с неуместным любопытством глядящий на женщину? Или лишенные смысла руины, которые только препятствуют взгляду устремиться вдаль, к затянутому зловещими тучами небу? А может быть, крепостной вал, озаренный отсветом молнии? Что-то было во всем этом разнородное, не сочетающееся меж собой. Название полотна тоже ничего не объясняло — не больше, чем то, что было на нем изображено. И однако…
Однако впечатление было таким неотступным и цепким, что она незаметно для себя углубилась в лабиринт переулков. Ей пришлось довольно долго блуждать, пока наконец она выбралась на площадь. Проходя под аркада ми, взволнованная, запыхавшаяся, она еще издали увидела Рени; он сидел на террасе, затерянный среди этого залитого солнцем простора, чуждый шумному многолюдью, всем и всему чужой и до ужаса одинокий! Контраст между этим одиночеством и веселым кишеньем толпы был так разителен, что она остановилась как вкопанная. Ей вдруг показалось, что она впервые видит его.
Он сидел на стуле нахохлившись, подняв воротник рубашки, который стал теперь непомерно широк для его исхудавшей шеи. Темные очки в массивной оправе делали лицо совсем маленьким и худым. Он казался сейчас таким слабым, таким высохшим и хрупким, что у нее защемило сердце от жалости, и странное дело, эта жалость была каким-то непонятным образом сродни тому волнению, которое она испытала перед картиной Джорджоне. Неподвижно застыв в полумраке портика, она прошептала:
— Боже мой! Что с ним стало! Да может ли это быть!