Взгляд египтянки
Шрифт:
Она пала жертвой той странной экзальтации, которую Венеция вызывает у своих гостей. Остров, от города более или менее изолированный, был постоянно погружен в дремоту; его омывала лагуна, стоячие воды которой лишь медлительно покачивались в такт прихотливой игре света и облаков. Но когда вода заходила в затейливые лабиринты между памятниками, мостами и дворцами, когда ее вспарывали бесчисленные лодки и расцвечивали, плещась на ветру, бесчисленные вымпелы и флажки, когда под небом, где летучая дымка, поднимающаяся от влажной дельты и с северных равнин, сливается с яростным светом уже африканского солнца, эту воду густо заселяли, пронзая ее насквозь, до потери жидкого ее естества, яркие картины, пестрые красочные образы с преобладанием охрового и розового тонов, опрокинутые вверх дном архитектурные чудеса, — тогда та же самая вода, на острове
И нужно ли удивляться, что Анриетта нетерпеливо тормошит мужа, теребит, наконец распекает за это странное нелюбопытство, за непостижимую апатию перед лицом праздника. А он поднимает к ней тоскливое, худое лицо, он обливается потом и с трудом переводит дыхание, каш Commendatore; но помилуйте, разве он в самом деле не Commendatore, разве не должен он соответствовать той роли, которую обязан играть, поскольку так решила жена, роли, которой он никогда не играл прежде, что причиняло Анриетте всегда такие страдания! Нет, мы с вами не будем возмущаться, не будем негодовать. Во всем виноват город. Никто не в силах, ускользнуть от его колдовских чар, они завораживают, они ослепляют; не ускользнула от них и Анриетта.
«Но какую роль должен был он играть?»
Эту роль и правда определить нелегко, и придется прибегнуть к отрицанию; все тридцать пять лет их супружества были лишены тех многих важных компонентов, которые могли бы превратить совместную жизнь в подлинный союз, — элементов, словно обреченных на погибель каким-то роком, чего она не сумела вовремя осознать, и понадобились болезнь, беспомощность, слабость, чтобы у нее появилось другое отношение к мужу; в обычных условиях оно могло бы легко привести к примирению, и недоразумение было бы изжито. Но в их случае откровение, посетившее мадам Рени, когда она увидела мужа под портиком, породило новое противоречие, которое еще больше укрепилось под колдовским воздействием Венеции. Сама не отдавая себе в том отчета, Анриетта впала в банальнейший грех женского собственничества, ощутила детскую, несомненно, обманчивую потребность в том, чтобы ее баловали, потребность занимать главенствующее положение в той супружеской чете, перед которой в таком восхищении приплясывал бродячий фотограф, но этот наивный образ — посвящение в сан старых венецианских любовников, — увы, так и остался погребенным в недрах его волшебного аппарата!
И изо дня в день росла напряженность между супругами, сопровождаемая вереницей взаимных попреков…Она тащит меня за собой бог знает куда, она меня губит, она уносит в своей сумке все мои пилюли и порошки, она их в конце концов потеряет… Его ничто не интересует, он всегда думал только о деньгах, у него нет ни грана вкуса… Она в конце концов измотает меня до предела… Он бросил меня одну, он сам себя измотал своими бесчисленными любовными похождениями…
Усталость и злость вызывали у Commendatore и другие, довольно любопытные, реакции.
Он покинул свой остров, свою большую прохладную комнату, белую и голубую, свой мирный сад с горлицами и кипарисами. Он больше не находил здесь благотворного покоя первых недель. Он снова во власти тревоги. Ночи тоже уже не так хороши, несмотря на снотворное, дозы которого он вынужден был увеличивать. Он снова, как прежде, боится гасить перед сном свет, опять сжимает в ночной темноте шнурок звонка — свою единственную связь с соседней комнатой. Долгие часы проводит он в полузабытьи, погружаясь порою в неприятные навязчивые сновидения.
По огромной площади, почему-то вдруг опустевшей и затихшей, которая разделяется в длину на две части, солнечную и теневую — в то время как Кампанилла, и все пять куполов, и бронзовые кони, залитые кровавым светом, таят в себе скрытую угрозу, — торопливо шагает мадам Рени, и шаг ее неестествен, ибо она остается неподвижной и не сокращается
Commendatore просыпается — весь в поту, пальцы сжимают шнурок звонка. Он встает и долго ходит взад и вперед по комнате, успокаивая бешеное сердцебиение, потом выходит, как в первые ночи, на террасу, смотрит на сад, на лодку и на перевозчика, которых покачивает легкая волна, на темную массу моря, на бакены и сигнальные огни, которые выглядят теперь уже не так умиротворенно, как прежде, и весь окружающий мир уже не тот в этом нездоровом свете огромной шафрановой луны, отвратившей свой взор от их дома…
Однако никаких тревожных признаков ухудшения здоровья не видно; просто Рени, вырванный из своего убежища, уставший от музеев и произведений искусства, измученный до предела, теперь уже только растрачивает все те благотворные дары, какими наградила его Венеция по приезде.
Он знает, на собственном горьком опыте прекрасно знает, что ему не исцелиться. Он опять вспоминает об этом. Сколько прочел он в свое время энциклопедий, медицинских пособий и словарей, специальных журналов и справочников, отыскивая описания своей болезни и ее симптомов!
То, что он с такой маниакальной страстью искал, всегда обнаруживалось в рубрике «Старость». И как подробно, с какой точностью все это было описано, каждое слово выверено и взвешено, — этот его проклятый недуг, эта недостаточность, износ, истощение, этот всеобщий закон любого механизма, как бы великолепно ни был он сработан и закален! У Рени не оставалось ни малейшей надежды, ни малейшей иллюзии.
Но то, что понимает разум, не хочет принять человеческая плоть. Да и как это примешь, когда тебе стало легче и болезнь вроде бы великодушно отпустила тебя? А теперешнее облегчение было самым длительным, самым явным. И нелепая надежда опять возрождалась, уравновешивая собою ночные кошмары. Он читал не о том, читал не в том разделе, не в той рубрике. Знал же он в жизни могучих, точно кряжистые дубы, стариков… И опять маячило перед ним искушение — испытать, проверить себя.
Он проверял себя в этих нудных хождениях по музеям. Они утомляли его куда больше, чем если бы он ходил один, сам, как ни от кого не зависящий взрослый человек, который устает вследствие собственных своих поступков, который свободен от этого повседневного рабства и устает так, как положено уставать мужчине…
Бессмысленное бунтарство! Здесь уже можно различить те причудливые образы, которые оно разбудит в нем несколько позже и которые он будет сам настойчиво взращивать в своей душе, — занятие, честно сказать, странное, если принять во внимание его возраст и здоровье; но и это можно опять-таки объяснить нарушениями гуморального равновесия, от утомления еще более усилившимися, объяснить увеличением содержания мочевины в крови, отчего в безмятежный период его венецианской жизни у него возникали в ночном саду совершенно чуждые его характеру восторженные фразы, вроде: «над домом благостная бодрствует луна», А если физиологическое объяснение вас не устраивает, можно истолковать все и в чисто психологическом плане — скажем, как ностальгию по ушедшим жизненным силам, тоску по прежней мужественности!