Weird-реализм: Лавкрафт и философия
Шрифт:
Нападки на «новых критиков» (и Клемента Гринберга) вызваны, грубо говоря, двумя основными причинами. Одна заключается в предполагаемом эстетстве «новых критиков» и их элитарности в духе «башни из слоновой кости», которые мешают признанию роли исторических, материальных и политических условий создания литературных произведений. Отсюда исходят возражения против «новых критиков», ставящие искусство на одну планку с любым другим культурным производством. Я согласен с этими возражениями, но по другим причинам; устранение исключительного положения произведений искусства должно осуществляться не путем опровержения факта их автономного существования и помещения их в громадный историко-социоэкономический контекст. Мы должны наделить составляющие этого контекста таким же независимым существованием, каким «новые критики» наделяли только литературу. Действительно, большинство вещей в значительной мере зависит от некоторого количества других вещей, но это не значит, что весь мир представляет собой массивное целостное переплетение, в котором все воздействует на все. Такой беспредел холизма — одна из тайных интеллектуальных догм нашего времени, и я вскоре покажу, как он проникает даже в позицию Брукса. Верно, что мы можем лучше понять произведение искусства, если узнаем подлежащие исторические и материальные условия, но такой познавательный подход не должен применяться безудержно и беспорядочно. Чтобы понять, какие из факторов окружающей среды воздействуют на данную вещь, а какие никак не связаны с ней, нужно быть осторожным судьей истории. Например, положение евреев в Амстердаме XVII века[108], безусловно, оказало влияние на произведения Спинозы, но некоторые аспекты ситуации оказали большее влияние на философию, чем другие, а некоторые вовсе никак на ней не сказались. Отдельные черты еврейской культуры Амстердама, несомненно, были настолько незначительными и периферийными, что ни одному из исследователей философии Спинозы даже не придет в голову упомянуть их в своей работе. Или, выражаясь более
Второе обвинение против «новых критиков» заключается в том, что они, отвлекая наше внимание от исторического контекста и буквального значения, привлекают внимание к структурам иронии и парадокса и, таким образом, повинны в «формализме» (как и Гринберг), который превращает критику в пустую интеллектуальную игру, лишенную всяких социальных и политических следствий — или, другими словами, игру, которая служит господствующей идеологии современности. Брукс отклоняет обвинения в формализме, отрицая, что единственная альтернатива состоит в выборе между правдивым буквальным утверждением и внешним эстетическим украшением[110]. Это верно, но Брукс недооценивает масштаб проблемы, возникающей в результате ущемления буквального содержания в пользу структурной иронии и парадокса. Ведь не совсем верно утверждать, что «Канонизация» Джона Донна всего лишь нечитаемый парадокс, поскольку стихотворение имеет дело с весьма специфическим парадоксом[111]; подобным образом и Лавкрафт разрывает связь между объектами и их качествами не в контексте романа или детектива, а именно в рамках хоррора. Выходя на территорию, которую Брукс стремится полностью исключить, Лавкрафт выдвигает противоречивые философские и научные утверждения, но каждый из этих парадоксов заполнен специфическим содержанием. Иными словами, вопреки великолепному замечанию Жижека о глупости расхожих мудростей, все-таки есть разница между следованием максиме carpe diem [лови момент, живи настоящим — лат.] и аскетизмом, который практикуют ради обретения благ в загробной жизни. Очевидно, глупость любого содержания не безгранична и эти границы нужно описать; парафраз — это ересь, но только наполовину. Брукс иногда показывает, что ему это известно, но в такие моменты ему недостает огня и энтузиазма, с которыми он обращается к формальной стороне дела[112].
Небесполезно будет кратко обобщить верные и неверные моменты подхода Брукса и, соответственно, любого другого «формализма». Прежде всего, можно только согласиться с общим духом его критики парафраза. Основная догма, с которой сражается Брукс, гласит: «Стихотворение представляет собой „утверждение“, которое может быть истинным или ложным, которое может быть высказано более или менее ясно, выразительно, красиво; именно из этой формулы проистекает большинство еретических суждений о поэзии»[113]. Это будет справедливо и для многих других областей, не относящихся к поэзии, но мы продолжим следовать за Бруксом по избранной им стезе литературного критика. С его точки зрения, любая попытка обобщить содержание стихотворения обречена на провал, и в попытке приблизить изложение к первоисточнику критик должен будет добавить так много характеристик, вопросов и даже метафор, что в результате получится нечто, совершенно непохожее на исходное литературное утверждение[114]. Парафраз ничем не лучше «абстракции»[115] — так и для Хайдеггера любая форма подручности будет всего лишь абстракцией более глубокой подземной жизни инструмент-бытия. Таким образом, стихотворение (как и архитектурное, музыкальное, драматическое произведение или балет) — это не набор эстетически обработанных литературных утверждений, а «последовательность разрешающихся напряжений»[116]. Основное орудие, при помощи которого Брукс показывает несамодостаточность литературного содержания, — обнаружение в стихотворениях иронии и парадокса или, выражаясь более общо, «признание присутствия неуместного»[117]. Из некоторых образчиков английской поэзии, которые рассматривает Брукс, мы узнаём, что «ребенок — лучший философ, свет исходит... из своего рода тьмы, взросление — не освобождение из тюрьмы, а заключение в нее»[118]. Как говорит Брукс, стихотворения похожи на палки, погруженные в воду[119], — этот образ многое объясняет. Брукс вполне обоснованно утверждает, что большинство величайших произведений мировой поэзии построено вокруг подобных парадоксов[120].
Пока что у нас нет причин не соглашаться с предостережением против поиска истинного и ложного содержания в стихотворениях. Однако у Брукса есть два дополнительных положения, которые следует опровергнуть. Первое заключается в том, что невозможность парафраза делает литературу уникальной: «Мерило науки и философии неприложимо к стихотворению, поскольку это мерило прилагают не к „стихотворению в целом“, а к абстракции стихотворения...»[121] Но такая точка зрения приводит к тому, что я называю таксономической ошибкой[122]. Мы можем правомерно отделить буквальное содержание от непересказываемого, но нет никаких оснований для распределения этих двух структур между двумя различными типами интеллектуальной деятельности человека и создания своего рода разделения труда, в котором философия и наука будут отвечать за буквальные истины, а литература — за иронию и парадокс. С одной стороны, в стихотворениях есть разнообразные буквальные утверждения: несмотря на то, что Данте невозможно свести к политическому трактату об ограничениях папской власти, мы тем не менее не можем произвольно устранять его политические высказывания. С другой стороны, в философии и науке не меньше иронии и парадокса, чем в литературе: уже Аристотель отмечал, что субстанция обладает противоположными качествами в разное время, а корпускулярно-волновой дуализм не менее парадоксален, чем любое из произведений Джона Донна. Ирония и парадокс не могут быть эксклюзивными особенностями литературы, они входят в онтологическую структуру, пронизывающую весь космос.
Еще одно серьезное возражение связано с причиной, по которой Брукс поддерживает идею о невозможности парафраза. Здесь мы обнаруживаем такую же великую иронию, как и в стихотворениях, которые анализирует критик. Ведь когда мы описываем его как смертельного врага социально-исторического контекста, рассматривающего стихотворения как изолированные и автономные объекты, это будет верно только относительно социального контекста, внешнего по отношению к стихотворению. При рассмотрении внутренней структуры произведения, Брукс, напротив, становится ярым сторонником контекста, Как он сам говорит, ироническое и парадоксальное заявление Китса о том, что красота есть правда, а правда — красота, «может быть наделено определенным значением и смыслом только в целостном контексте стихотворения»[123]. Я выделяю курсивом слова «целостный контекст», чтобы показать, как Брукс совершает ту же ошибку, что и его оппоненты. Подобно тому, как стихотворение поглощает и соединяет различные воздействия, не будучи при этом подверженным влиянию всех внешних факторов, точно так же и все отдельные внутренние составляющие стихотворения должны быть наделены частичной автономией. Вернемся к примеру Китса, смысл предпоследней строки стихотворения не может раскрываться его целостным контекстом. Допустим, мы изменим в строках 11-12 «Оды к греческой вазе» («напевы слушать сладко; а мечтать / о них милей...»[124]) — всего одно ключевое слово: «Напевы слушать горько; а мечтать / о них милей...» Это, безусловно, значительное преобразование стихотворения, меняющее наше восприятие автора, но это не оказывает никакого влияния на наше понимание фразы «Краса есть правда, правда — красота» в отдаленной 49-й строке. Причем, эта замена «сладкого» на «горькое» весьма существенна.
Брукс впадает в еще большее заблуждение, когда соединяет обе свои ошибки следующим образом; «Научное положение можно рассматривать в отрыве от всего остального. Когда оно истинно, оно истинно (при любых обстоятельствах]. Но выражение личного отношения, взятое в отрыве от обстоятельств, которыми оно определяется, и ситуации, в которой оно высказывается, бессмысленно»[125]. И все же утверждение, что поэзия более холистична, чем наука, неверно. Еще менее верно, что холизм — это реальная альтернатива парафразу. Такую же ошибку совершают, когда инструмент-анализ Хайдеггера понимают как утверждение о том, что реляционность инструмент-системы освобождает наше сознание от независимости наличных сущностей. Ведь если инструменты находятся в отношении с сознанием человека или друг с другом, то в обоих случаях они сводятся к отношению с чем-либо другим. Соответственно, когда составляющие стихотворения в ходе парафраза связываются с их буквальным значением для нас или взаимно определяются принадлежностью к общему контексту, мы делаем ложный вывод, что каждая из составляющих исчерпывается своими взаимоотношениями. Иными словами, Брукс совершает таксономическую ошибку дважды: в первый раз, когда проводит ложное разделение между риторическим статусом литературы и других областей культуры, во второй раз — утверждая, что холизм плох, когда сводит стихотворение к его историческому контексту, но хорош, когда сводит его к внутреннему контексту взаимосвязанных значений.
Weird-содержание
Сходства и различия между объектно-ориентированной философией и «формализмом» «новой критики» Брукса можно обобщить следующим образом. Мы согласны с тем, что парафраз невозможен. Или, выражаясь более общо, ничто в этом мире, будь то стихотворение, молоток, атом, ящерица или цветок, не может быть отражено в чем-нибудь другом без искажений. Сводить любой из этих объектов к обстоятельствам их возникновения — значит игнорировать тот факт, что невозможно описать что-либо как дополнительный продукт его окружения: Шекспир совершает вещи совершенно невозможные для его елизаветинского окружения, то же верно по отношению к щенку и его родителям, а также орехам или ягодам и деревьям или кустам, на которых они выросли. Нельзя игнорировать и тот факт, что ни одна вещь не сводима к воздействиям на окружение, которые она осуществляет после возникновения: Шекспир, щенки, орехи и ягоды — это объекты, а не события. Последними, несомненно, можно назвать перевороты в литературе, шумное веселье в парке и застолья, которым дают начало эти сущности. Но всякое событие состоит из объектов, которые могли бы с легкостью принять участие и в других событиях или вовсе ни в каких. Ягоды не обязательно съедают сразу же после того, как они созрели, их могут упаковать в ящики и отправить в Малазию, или они могут просто сгнить, никем не съеденные, и все эти разнообразные возможности — события, в которых могут участвовать одни и те же ягоды. Кроме того, они не будут становиться другими ягодами всякий раз, когда произведут иные следствия в окружающей среде. И к тому же события, в которых принимают участие ягоды, тоже могут быть самостоятельными объектами, поскольку завтрак или свадьба — это самобытная реальность, которая не сводится ни к сумме своих интерпретаций, ни к своим воздействиям на внешний мир.
Именно поэтому мы должны отказаться от мысли, что «контекст» спасает стихотворение или что угодно от парафраза. Пересказать что-нибудь — значит сформировать его новое описание в терминах литературного или любого другого языка, то есть поместить его в контекст, а именно в контекст по отношению к нам. Я уже писал выше, что Брукс привлекает контекст точно так же, как и большинство читателей «Бытия и времени» Хайдеггера, который не считает, что молоток сводится к его проявлениям в сознании (в полном соответствии с неявной предпосылкой, которой руководствовался Гуссерль, когда преобразовывал философию в описание феноменов). Действительно, Хайдеггер выступает против феноменальности сущих как раз тогда, когда утверждает, что молоток невозможно рассматривать как нечто самостоятельное, в отрыве от его назначения в рамках всей системы инструментов. Но как я неоднократно писал в своих публикациях[126], молоток, который появляется в сознании («сломанный молоток») погружен в реляционный контекст не меньше, чем молоток в его взаимодействии с досками, гвоздями и запасами материалов. Молоток в сознании — это ложный парафраз настоящего молотка не потому, что он свободен от контекста, а потому, что он полностью определен своим контекстом, сведенным к карикатуре, которая существует только в контексте моего опыта молотка. Поэтому молоток может удивить нас неожиданной поломкой: молоток не сводится к воздействиям, которые он оказывает на нас, он — нечто большее. Подобным образом и молоток, который забивает железные гвозди, оставляя свои следы на медных и алюминиевых листах, полностью определяется своим контекстом только как мстительная сила, наносящая удары по этим несчастным металлам, и таким образом сводится к карикатуре, поскольку спектр его взаимодействий с ними чрезвычайно узок. Вот почему молоток может удивить металлические листы (несмотря на то, что они его не осознают), внезапно воздействуя на них с большей или меньшей силой, чем ранее: поскольку молоток не сводится к его воздействию на металлические листы. Если мы хотим избежать упрощенческих парафразов и позволить вещам быть тем, что они есть, единственный способ сделать это — признать, что все объекты по природе независимы от контекста. Брукс понимает это, когда пытается защитить стихотворения от растворения в серии социальных влияний или буквальных значений, но перестает это понимать, когда пытается превратить интерьер стихотворения в страну холистических чудес и взаимного определения терминов. Таким же образом Хайдеггер прав, когда утверждает, что инструменты существуют за пределами отношений с контекстом, данным в нашем феноменальном сознании, но он заблуждается, когда упускает из виду точно такое же изъятие из контекста в случае взаимоотношений между неодушевленными предметами. В самом деле, я неоднократно утверждал, что это главное философское заблуждение Хайдеггера, которое дает его последователям большие возможности для работы.
Мы не можем поддержать формализм, утверждающий, что конкретное содержание любого опыта играет относительно несущественную роль. Но мы не можем поддерживать и материализм, который дает преимущество первичной почве, из которой произрастает все [сущее], лишая его автономии или относительной независимости. Нам остается только поддержать объекты. Объекты не формализуемы потому, что их невозможно свести к условиям их познаваемости, как математическим, так и любым другим. Но объекты также не «материализуемы», поскольку сопутствующие условия их возникновения имеют значимость только в ограниченных пределах. Объекты нельзя назвать и гилеоморфным сочетанием формы и материи, поскольку они располагаются между этими двумя крайностями, совмещаясь с ними только временно и непрямым путем. На самом деле объекты — это так называемые субстанциальные формы из классической традиции, населяющие средний уровень космоса; их невозможно пересказать ни как значение, доступное наблюдателю, ни как побочный продукт некоей предыстории из области генетики или воздействия факторов внешней среды.
Формализм, безусловно, преуменьшает значение контекста, относясь к нему как к пище для более значимых структурных отношений — жестов иронии и парадокса, когда содержание, которое помещается в эти структуры, может быть либо взаимозаменяемым, либо случайным, первым, попавшимся под руку. Например, мы можем назвать формалистской социальную теорию, которая рассматривает все, как продукт «системы» и не уделяет сколько-нибудь значимой роли лидерству или личным качествам тех, кто обладает властью. Все разновидности структурализма, несомненно, подпадают под это определение. Но материализм тоже недооценивает содержание, поскольку он рассматривает его как производное от чего-нибудь предшествующего или более глубокого. В качестве примера можно привести тех историков культуры, которые очищают произведения Хайдегггера от автономного философского содержания, подгоняя философа под образ типичного продукта антивеймарского течения или реакционного иррационализма, либо откровенного пропагандиста нацизма[127]. Но уклонение как от формализма, так и от материализма, предполагающее рассмотрение только содержания стихотворения, или восприятия (perception), или опыта (experience) также принижает значимость содержания, поскольку, как мы уже знаем, такой подход подгоняет содержание под форму буквального значения, которое можно воспроизводить и транслировать, и тем самым подменяет им стихотворение, восприятие или опыт. Хорошим примером может стать книжная серия «Упрощенный Шекспир» (Shakespeare Made Easy), которую высмеивал Жижек. У меня нет достаточной компетенции, чтобы судить о педагогических достоинствах этой серии. Но едва ли будет очень уж рискованно предположить, что эти книги не могут заменить произведения Шекспира, и вряд ли редактор серии Джон Дербанд был бы рад такому результату.