Я догоню вас на небесах (сборник)
Шрифт:
28 декабря 41 г. Женя умерла в 12.50 час. утра
Бабушка умерла 25 янв. 3 ч. дня 1942 г.
Лёка умер 17 марта в 5 ч. утра 1942 г.
Дядя Коля умер 13 апр. в 2 час. 1942 г.
Дядя Леша 10 мая в 4 ч. дня 1942 г.
Мама 13 мая в 7.30 час утра 1942
Савичевы умерли
Осталась одна Таня
Умерли все
Почему я остался один? Я все ставлю и ставлю этот вопрос. И не нахожу ответа. Может быть, в определенных условиях и ситуациях люди начинают меня избегать, может быть, я недостаточно деликатен.
Муза и ее мама жили в коконе теплых платков. По-моему, они даже пудрились. В гараже было пусто и холодно. Запах осевшего на стенах масла и копоти был липким —
В гараже можно было встретить людей, сидящих вокруг печурки на ящике по два, по три, и не узнать их — постоять рядом, послушать, как они молчат, и снова не узнать их — они уже устали переживать отступление нашей армии, они молча томились, молча недоумевали. Они не уставали недоумевать. Если бы в гараже была своя кочегарка, рабочие приходили бы в кочегарку и сидели там; может, даже наладили бы производство каких-нибудь мелочей. Людям нужно было какое-то общее тепло. Руководство города во многом уберегло народ, поставив крупные заводы на казарменное положение. Там, у общего котла, легче было сохранить душу. Вот он, путь эволюции, от общего котла до индивидуального рая.
В книжках о блокаде читаешь: тот стал плохим, другой — нехорошим. Но изменялась душа, становилась одинокой в оледенелом пространстве. И слабое тело собеседовало лишь со своей душой, неконформной и некорректной. И нельзя судить лежачего с позиции «стоя».
Нет еще того гениального скульптора, чтобы изобразил Блокаду. В блокаде и герой и трус умирают одинаково скучно.
Аникушина занимают второстепенности, он создает скульптурный кинематограф.
В блокаде самое страшное слово не «смерть» не «голод», не «холод», но во всей своей емкости слово «блокада». Ему не придуманы антонимы, нельзя сказать: «Блокада — жратва, блокада — путешествия…» Но можно ли сказать — антиблокада? Если возможно, то антиблокаду следует изваять в мраморе самом нежнейшем.
На Новодевичьем кладбище в Москве установили памятник Партизанке Тане. Работа хорошая. Мрамор хороший. Но автор подломил девушке ноги, и получился памятник смерти. Они же погибали за жизнь, за Деву, за непрерывность чистоты, ибо лишь в чистоте идущие на смерть полагали смысл жизни. Ведь для героя смерти нет.
Кто вы, создатели синонима: золотоискатель — золотарь?
Пришел Писатель Пе, сказал мне: «И все равно интеллигента из тебя не выйдет…»
Перейдя на пластическую форму выражения блокады, мы получим, наверное, голову Медузы Горгоны, убивающую всех своим леденящим взглядом. Из головы у нее растут змеи зависти, жадности, подлости. Наверно, образ этот родился у древних из единственного тогда способа ведения войны с городами — блокады. Защитники города сидели в крепости, выставив горожан за ворота на милость осаждающих. Осаждающим жители тоже не нужны были. И вот ходили они вокруг стен своего родного города, умирая от голода и бессилия. Ели траву и ели себя. Но для Ленинграда Горгона мала, тут нужна была Супергоргона, Горгона-колосс. И она поднялась над городом.
И как противостоять ей одинокому человеку, одиноко сидящему у своей печурки?
Савичевы умерли
Осталась одна Таня
Умерли все
По телевидению выступали работники Музея обороны Ленинграда, рассказывали о свинстве его закрытия, о свинстве Ленинградского дела и вообще о свинстве. И плакали некоторые, поскольку хорошо знали Попкова, Кузнецова, а также других расстрелянных героев блокады. Но вопрос ставился так: нужно ли
Писатель Пе спросил у меня:
— Ну, а ты-то как думаешь, блокадник?..
А я-то думаю просто: есть только два экспоната, которых не может быть в иных музеях войны и в других городах, — ленинградский блокадный хлеб (кстати, его сейчас выпекают в Одессе как сувенир к Дню Победы!) и неназванный экспонат, о котором я могу лишь сказать: «экспонат номер один». То, что в четырехмиллионном городе, парализованном по всем коммунальным и санитарным статьям, не возникло эпидемий. А ведь немцы на это рассчитывали. То, что в городе, умирающем от голода, не было разграблено ни одной булочной, ни одной хлебной машины, не было разбоя и бандитизма. А ведь немцы на это рассчитывали. И самое главное, умирающие ленинградцы не ждали спасения себе от врага своего. Немцы, немцы, на что вы рассчитывали? Нет, ленинградцы были согласны уйти в светлые струи светлого озера, куда погрузился непокоренный град Китеж, шагнуть в кипящий пламень, куда шагнули смоляне, когда были преданы стены их каменного кремля.
Этот экспонат работники музея не сохранили — сдались на милость победителя. А он, победитель, все побеждал, все побеждал, все жаждал крови.
И нету теперь того экспоната…
Ну, а снаряды, осколки, дистрофики имеются, в сущности, в музеях всех сражавшихся городов нашей земли. Фотографии Жданова, Ворошилова, Чаковского тоже есть.
Он и говорит мне, Писатель Пе:
— Рожа у тебя какая-то неоправданная, какая-то еще не отвисевшаяся. Тебя с твоими теориями люди не поймут. Людям надо пощупать.
— На, — сказал я. — Щупай. Я и есть экспонат.
Надо мной висела «Галактика». Марат Дянкин парил надо мной, озарялся и пульсировал. «Галактика» была таинственной и недосказанной, как паутина космического паука-урбаниста, как часть галактического города, построенного в многомерном пространстве, где все время меняются точки опоры и ты живешь сразу многими жизнями.
У Писателя Пе спрашивают, почему в современной прозе все более присутствует фантастическое и можно ли считать это модой?
Можно ли считать модой телевидение, радио, видео? И когда я у раковины чищу картошку, неугомонный Гамлет все спрашивает с экрана, быть ему или не быть? Он не просто надоевший экранный персонаж, он обитатель моего многомерного мира — может быть, моя совесть, вынесенная в электронный пучок для облегчения моего физического существования. И мой старший брат Коля бежит по утренней траве, закрыв лицо руками. Он закрыл лицо от стыда, потому что не только ошибки вождей взял он на свои плечи, но их совесть и их стыд. И он спрашивает: быть или не быть? И он поворачивается грудью к врагу, чтобы ответить на этот вопрос. И его валит пуля — маленькая дырочка в центре лба. Но он успевает ответить. Он есть. Он со мной. Он во мне. Я для них, тех, кто хочет дождаться, как причальная мачта для дирижаблей. Они ошвартовываются во мне. Через них и мой путь лежит куда-то туда, в горловину великого мира.
Хлеба уже давали так мало, что мне иногда становилось даже смешно от того, что я еще жив. Однажды я попробовал пожевать лист фикуса. Отвратительно горько.
Дянкинова «Галактика» величественно плыла надо мной, и мне иногда хотелось засиять в ней звездой, как уже сиял в ней к тому времени сам Дянкин.
На работу я ходил каждый день; выпивал кружку кипятку, съедал кусочек хлеба с солью и шел, — я уже дважды подшивал валенки.
Проходя мимо геологического института, я всякий раз думал о скелете игуанодона, который стоит в институтском музее. И сейчас, проезжая мимо, я думаю об игуанодоне, но теперь он мне кажется выходцем из блокады.