Я догоню вас на небесах (сборник)
Шрифт:
Обижаться я отучился в младших классах вследствие бесконечных драк по поводу вопросов чести, классовой борьбы и пионерской символики — это когда шпана-второгодник пачкал чем-нибудь нехорошим красный галстук нашему старосте — девочке. Сами мы без колебаний использовали свои галстуки при надобности вместо плавок. Боже мой, какие у мальчишек незначительные зады — можно сказать, просто нет их. Я дрался, когда кто-нибудь задевал достоинство моей мамы, моего брата… Я так привык бить первым, что на обиды времени не оставалось, отсюда и мысли
Чаще всего я почему-то думал о финской войне. О нашей откровенно неудачной кампании против маленькой Финляндии. Во время финской войны много говорили о кукушках-снайперах, наводящих страх на целые полки, о неприступности линии Маннергейма, казавшейся мне высоченной крепостью. Но по геометрии выходило, что каждую линию можно обойти с флангов, если даже один ее фланг — лед Финского залива, а другой — лед Карельских болот. Мне все время приходил на ум страшный образ — громадный мужик, упершийся в столб лбом и бормочущий в страхе: «Замуровали…»
Мальчишками мы старательно выискивали свастику в иллюстрации к «Вещему Олегу», напечатанной на задней обложке наших тетрадок, — мы искали деяния врага. И находили. Мы находили бутылки шампанского в гербе нашей державы. Циничный враг таким образом издевался над нашей символикой.
Я сжигал в печурке тетрадки со своими тройками и «Вещим Олегом», а свастика наползала и наползала на Ленинград смертельным льдом.
Бумага горела плохо. Книжки горели плохо. Но все же я жег их. От них было много золы. Особенно неприятно было книги рвать — целиком они вообще не горели, обугливались, дымили и удушали огонь. Они боролись, как мне казалось, за свою жизнь. Лишь разорванные, без обложек, желательно смятые, они горели сносно — и то нужно было без конца помогать огню кочергой. Первыми ушли в печурку учебники, книжки поплоше, погрязнее. Потом Гарин, Шеллер-Михайлов, Чарская, Андрей Белый, «Бруски»…
Но вот я взял в руки «Дон Кихота». И он спас Чехова и Рабле.
Книги мы брали сразу в трех библиотеках, но и собственные книжки накапливались. Они даже, помню, приводили меня в неловкость, — и потому что их мало, и потому что они все же есть.
«Дон Кихота» на моих глазах не читал никто, кроме прилежных девочек-отличниц, которые даже в баню ходили с книгой. «Дон Кихота» обязательно давали в школьной библиотеке, а некоторые родители, преисполненные надежды разжечь в глазах своих детей проблески разума, покупали, с рисунками Доре, и тут же разочаровывались, как если бы в молитве попросили у Бога мешок крупчатки.
К нам «Дон Кихота» принес Коля. Он переехал от отца с тремя книжками: «Дон Кихотом», «Пантагрюэлем» и Чеховым. Я Чехова тогда считал юмористом. Рабле и Сервантеса тоже.
Коля читал без устали. Он мог читать и разговаривать со мной, мог читать и не слышать ни радио, ни нашего с матерью разговора. Иногда он пел. Но когда запевал я, он тут же поднимал глаза от книги и просил: «Будь добр, заткнись».
— Но ведь
— По радио поют правильно. Ты же врешь, как у классной доски.
Как мы прекрасно жили! Коля ел мягкую булку, намазанную мастикой, которую мама приготовила ему от чахотки: масло, мед, кагор, алоэ. Я ел булку, намазанную маслом и посыпанную сахарным песком. Мы жили хорошо — Коля тоже работал и учился в вечерней школе. Тогда и появилась у нас падшая Изольда. Вернее, она появилась уже давно, совсем молоденькая, но потом она стала падшей, осквернив моего старшего брата.
В декабре, когда я пришел к ней получать зарплату и карточки, она позвала меня к себе в кассу, там у нее была печурка и охапка наколотых досок — похоже, от кузова бортовой машины. И табурет. Я сел.
— Погрейся, — сказала она очень тихо и без улыбки. Похоже, на улыбку у нее уже не было сил.
Когда я немного согрелся и приготовился задремать, она сказала, не высоко, но сильно взмахнув руками:
— Раньше, бывало, эта комната по щиколотку — все деньги. Шофера сдавали выручку. А я бросала, бросала на пол. Потом складывала их в пачки. — Изольда пододвинула ко мне ведомость. — Распишись здесь и здесь. — Она поставила карандашом птички против моей фамилии и фамилии слесаря Диконького.
— Ему отнести? — спросил я.
— Он умер. Возьмешь себе. Пригодятся. Расписывайся-то не своей фамилией.
Нет, она была все же падшая. Я не знал, что ей ответить, и ответил так:
— Коля бы этого не одобрил.
— Коля бы не одобрил. Он был совсем молодой. А мама твоя взяла бы. Она знала, что такое нужда, — как двух парней вырастить. Ты был очень здоровый, как бычок. Расписывайся — пригодятся.
Я расписался, и мой брат Коля как бы отдалился от меня. И «Галактика» Марата Дянкина потеряла возможную звезду. Она была сильно закопченная, эта «Галактика». На нее оседали дым печурки и копоть коптилки.
Я сидел дома, жег книги и рассматривал картинки Доре к «Дон Кихоту». Хотел сжечь. Но Рыцарь Печального образа был из блокады. Художник Доре все предвидел и нарисовал его ленинградцем. Но он не предвидел меня, сжигающего в печурке книги. Я хотел было оторвать обложки, хотел расчленить томик на тетрадки. Но Рыцарь ехал на Росинанте через мою комнату — это был Коля. За ним на осле поспешал Санчо Панса, зажав под мышкой жареного петуха. Санчо Панса был Марат Дянкин. Он был неправильный Санчо — он бы заслонил Колю от града камней.
Но надо ли было заслонять Рыцаря? Камень, брошенный в него, попадал в нас.
Как-то я увидел «Дон Кихота» у Коли в руках. Он его читал!
— Ты что? — сказал я. — Это же для детей. — Я был очень спортивный шестиклассник. Коля только что к нам пришел в хорошо отутюженном новеньком шерстяном костюме, с галстуком, мерцающим, как халцедон, и в белоснежной рубашке.
— Сними и повесь, — сказала ему мама. — Мне твои «кустюмы» отпаривать некогда.