Я догоню вас на небесах (сборник)
Шрифт:
Но она стала бы отпаривать их даже по ночам. Коля повесил костюм свой на плечики. Мама покрыла его ветхой простынкой, как зимние вещи. И все же надевать костюм она часто Колю просила. И любовалась своим сыном. И, наверно, вспоминала в такие минуты Фрама.
Однажды они пошли на танцы — мама выглядела очень молодо. Работа, иногда по две смены, не старила наших мам.
Коля вернулся с танцев с подбитым глазом. Какой-то мамин ухажер врезал ему от ревности.
— Чего же ты не сказала, что он тебе сын? — накинулся я на маму. Она подзатыльник мне не дала, чтобы я осадил, засмеялась неприятно, во весь голос.
— Да говорила,
На следующий день этот «кобель» к нам пришел, здоровенный, яростно выбритый парнина с высоко стриженным затылком — под «бокс» и хрящеватыми чуткими ушами. Коле сказал «извините», маму назвал «Анна Гавриловна», а меня на лестницу вызвал.
— Слышь, пацан, не обманываете, она не сестра ваша?
— Да мама…
— А я свататься хотел. Ну, тогда извините. Что ж…
Рыжий летчик был младше матери на семь лет, а этот совсем на пятнадцать.
Вот и сидел Коля с синяком под глазом и читал «Дон Кихота».
— Это для всех, — сказал он. — Это как небо.
— Лев Толстой гениальнее.
— Может быть.
— Он тронутый.
— Тронутый, — согласился брат. У него были очень ясные глаза: если у меня они были как два маленьких серых булыжника, чуть в синеву, то у него, может быть, те же камни, но на дне веселого ручья. У него даже задумчивость была веселая, какая-то напевная.
— Он не был душевнобольным, — сказал Коля. — Но тронутым — безусловно. Смотри, как здорово: тронутый идальго въезжает в мир на своем Росинанте, и оказывается, что мир густо населен умалишенными. Пока тронутого Дона нет, общего сумасшествия не видно: всюду грязь — и все грязны. Художники говорят: чем больше грязи — тем больше связи. В жизни каждый цвет существует с добавкой «грязно»: грязно-голубой, грязно-зеленый, даже грязно-черный. А тут въезжает на Росинанте рыцарь ослепительно чистый. Тронутый в сторону чистоты. Ты понимаешь, что мы видим?
— Понимаю, — сказал я. Но сам я этого не видел, и мне в оправдание было лишь то, что сам я тогда «Дон Кихота» не читал — пробовал, но скуку от него не одолел.
Брат объяснил, что позже этот прием, но с обратным знаком, использовал Гоголь в «Мертвых душах», где мошенник Чичиков на фоне российских негодяев выглядит чуть ли не образцом благородства. Гашек использовал прием Сервантеса прямодушно: солдат Швейк у него тоже сумасшедший, даже со справкой. И на фоне нормального сумасшедшего армия Вильгельма выглядит толпой идиотов и воров. Остап Бендер у Ильфа и Петрова — тот же прием.
«Золотого теленка» я еще тоже не осилил, эта книга мне тоже казалась глупой и скучной. Брат знал о моих затруднениях — глаза его смеялись.
— Конечно, — говорил он. — Глупо сражаться с баранами, если это бараны. Но если это народ…
— А почему его каторжники побили? — спросил я заносчиво.
— Если ты каторжника освободил, это еще не значит, что он перестал быть убийцей и вором.
— Но злость берет, такой дурак, — сказал я.
— Ты помнишь клоунов — Белого и Рыжего? — спросил брат. — Тебе всегда, конечно, было жалко Белого? Дон Кихот и Санчо Панса — клоунская пара.
— Не заливай.
— Да нет, так оно и есть. Это еще одно чудо этой книги. Идеи Белого клоуна Дон Кихота столь высоки, что он не кажется нам шутом, но скорее святым. Дон Кихота посвятил в рыцари трактирщик. Они альтернативны.
— Что? — спросил я. Хотя
— Взаимоисключающи, — сказал Коля. — Рыцарь — альтернатива трактирщику. Санчо Панса — трактирщик. Но он сострадает Дон Кихоту, как всякий Рыжий клоун сострадает клоуну Белому. И сострадание это снимает взаимоисключаемость — они могут через сострадание друг к другу сосуществовать. Рыжий клоун знает, что без Белого клоуна людям не справиться с жизнью. Дон Кихот выше религии. Выше Христа. Но он смешон, и потому, слава Богу, люди ему не поклоняются, не городят вокруг него мораль. Смотри, фашисты ходят в церковь, молятся Христу, но Дон Кихота они сожгли на костре. Дон Кихот — разрушитель религий, и у него одна лишь молитва — Дева.
Я возразил, сказав что-то насчет идиотских великанов.
— И великаны, — сказал Коля. — Они не бред собачий. Рабство — это не плен, это наклонность. Мы каждое мгновение готовы подчиняться: «Король убит. Да здравствует король!» Обжорство. Глупость. Мошенничество. Невежество. Нет пороков-карликов — все великаны. Пьянство! Дон Кихот прокалывает бурдюки с вином. Пьянство пока неистребимый великан.
— Тогда зачем сражаться?
— Чтобы не погибнуть. Жизнь — борьба с самим собой.
— А ветряная мельница?
— Это особый великан. Самый страшный. Ветряная мельница — мать машинной цивилизации. По определению Маркса. Сервантес до этого сам допер, в шестнадцатом веке. Машинная цивилизация поработит человеческий разум, заставит наш мозг трудиться только над совершенствованием самой себя. Ветряная мельница истощит землю, прогрызет ее, как червь яблоко. Истощит душу…
А через несколько дней мой старший брат целовался с падшей Изольдой. Я сказал себе тогда, что никакой он не Дон Кихот, а фрайер. Впрочем, Дон Кихот тоже фрайер, придумал себе дуру Дульсинею — деву, наверно, тоже падшую.
«Дон Кихота» я не сжег.
Не сжег! Поставил на полку все три книги, что принес с собой мой старший брат: и «Дон Кихота», и «Пантагрюэля», и Антона Павловича Чехова. Из всех трех книг я прочитал к тому времени только «Каштанку» да «Ваньку Жукова». А вот «Спартака» я сжег, в стужу.
Нужно сказать, лучше всего горела обувь, особенно галоши. У нас в кладовке целый угол был завален обувью со всей квартиры. К тому же мама моя дружила с семьей модельного сапожника. Я знал, что у сапожника на чердаке ларь с обувью — старой, конечно. Спалив свою, я пошел на чердак. Ларя не было, кто-то расколол его на дрова, но обувь валялась кучей. Модельный сапожник по просьбе трудящихся занимался еще и починкой. Старую обувь, которую ему те же трудящиеся отдавали за так, он пускал на заплатки.
В нашем доме не было команды ПВО по тушению зажигалок, на нашу окраину в Гавани немец их не бросал. Чердак был пуст, и я, беспрепятственно нагружая наволочку, перетащил обувь к себе. Вниз по лестнице тащить мешок было не очень трудно — я его по перилам скатывал.
На последнем заходе я встретил на чердаке старика — соседа по площадке. Он стоял у слухового окна, смотрел на город. Город был хорошо виден — наш дом был высок, стоял на пустыре. Старик даже и не посмотрел на меня. Он был гордец. До войны некоторым счастливчикам повезло у него побывать. Они рассказывали чуть не с ужасом, но обязательно шепотом, о чудесных рыбах, сверкающих, как драгоценные камни, и раковинах невиданной красоты.
Английский язык с У. С. Моэмом. Театр
Научно-образовательная:
языкознание
рейтинг книги
