Я дрался на Т-34. Третья книга
Шрифт:
– Нет, «траки в крови» это скорее образное выражение, танк идет гусеницами по земле, по грязи, там любая кровь быстро затирается. А вот корма танка в крови и в кусках человечины – зрелище для танкистов обыденное. Ко всему привыкаешь. И даже когда приходилось выгребать из сгоревших машин куски обуглившихся тел своих товарищей, обходилось без истерик. Просто каждый думал об одном: «А ведь и я сегодня мог быть на их месте». После такого очередного захоронения, находясь под впечатлением страшной увиденной мною картины, я написал стихотворение – «Зияет в толстой лобовой броне…» Из него вы почувствуете, какие эмоции я испытывал в те минуты… Или вот эти строки вам многое позволят понять:
На фронте не сойдешь с ума едва ли,Не научившись сразу забывать.Мы из подбитых танков выгребалиВсе, что в могилу можно закопать.– Приходилось ли участвовать в танковых атаках, как говорится – «через свою пехоту»? Некоторые танкисты рассказывают о подобном.
– Бог миловал. В таком участвовать не пришлось. Своих не давили и по ним не стреляли. Шли в атаку по проходам и в сопровождении своих мотострелков. Нет таких эпизодов на моей памяти.
– За время вашего участия в боевых действиях в составе 2-й гвардейской отдельной танковой бригады вашим экипажем уничтожено 12 немецких танков и 4 самоходных орудия. Насколько
– Думаю, что это весьма неплохо. Тем более что на моих глазах погибли десятки танковых экипажей, так и не успевших перед своей смертью подбить хоть один немецкий танк… Война…
– Ваша национальность как-то влияла на отношение к вам со стороны боевых товарищей по танковой бригаде?
– В бригаде и в танковом училище – почти нет. В танковых частях в основном воевали молодые ребята, бывшие городские жители, в своей массе не обремененные расовыми предубеждениями. Да и сам я, думаю, производил впечатление человека, способного хорошо постоять за себя… В госпитале, в 1945 году, я лежал в офицерской палате. Из 16 тяжелораненых, находившихся в этой палате, выжила ровно половина. И тут к нам поместили младшего лейтенанта Кононенко со сломанной ногой. Даже было странно, все лежащие в палате были раненые, покалеченные офицеры, а тут – сломанная нога. И начал этот Кононенко что-то гавкать на тему – «Жиды». Ходить я еще не мог, только хватило сил запустить в него графин с водой, который разбился о гипс на его ноге. Капитан Иванов, старший из нас по возрасту, пехотинец, родом из Ленинграда, сказал Кононенко: «Убирайся из палаты! Если до вечера сам отсюда не смоешься, то мы тебя ночью задушим!» А в танковой бригаде… Как-то комбат майор Дорош, находясь в подпитии, вдруг сказал: «Хоть ты еврей, а такой парень!» Потом, увидев мое сугубо уставное отношение к нему, он оправдывался, уверял, что в институте все его друзья были евреями. Не помню каких-то антисемитских высказываний в свой адрес и во время моей службы в дивизионе бронепоездов. Но состояние «перманентной войны» с антисемитскими предрассудками всегда обязывало меня первым идти вперед и соглашаться на любое гибельное задание. Этот пресловутый «еврейский комплекс» – мол, не дай бог кто-то скажет: «Еврей кантуется» – заставлял меня быть бесстрашным в бою. Хотя я был обычным трусом и, как все, мечтал выжить на войне. А в нашей танковой бригаде антисемитам было очень тяжело открывать свое поганое хайло и орать: «Евреи в Ташкенте от фронта отсиживаются!» Комбриг – еврей, зампотех – еврей, командира лучшей роты звали Абрам Коган, одним из лучших механиков-водителей бригады был одессит Вайншток, да и во многих экипажах было как в песне – «кругом одни евреи». И этот список можно продолжить… Коган, Вайншток, Сегал, Ицков, Урманов погибли в 1944 году. И еще несколько ребят-евреев, с которыми я познакомился, из нашей и из соседней 120-й танковой бригады, тоже сгорели в танках. Но если честно, я тогда совсем не разделял людей на русских и евреев, украинцев и татар. Для меня было важно только одно – ходит человек в атаку или нет, а его национальность меня мало интересовала. Но что такое антисемитизм в широком диапазоне – «от бытового до государственного» – пришлось на своей шкуре хорошо узнать начиная с 1945 года.
– Некоторые танкисты из тех, с кем мне довелось встречаться, рассказывают, что во время рейдов по тылам врага все захваченные в плен немцы уничтожались на месте, и разными способами.
– Но эти же самые танкисты, кстати, все бывшие механики-водители, отказываются от включения подобных эпизодов в текст интервью для публикации. Я их понимаю. Не хотят люди оставлять подобную память о войне. А как в вашей бригаде обстояло дело с «этим вопросом»? Что вам ответить на ваш вопрос?
Вы зря думаете, что я чем-то отличаюсь от тех танкистов, с которыми вы уже беседовали. И мне не хочется откровенно рассказывать о подобных случаях. Единственное мое преимущество перед ними – наша бригада не участвовала в рейдах. Мы были бригадой прорыва. А в рейдах пленных девать, как правило, некуда. Разве что накормить и домой отпустить, или назад, на боевые позиции. Всякое случалось… Ствол у пушки на Т-34-85 длинный, и власовца повесить на стволе, чтобы продемонстрировать силу сидящего в танке перед подъемным механизмом пушки, могли спокойно… Право на месть у нас было. Но не было у нас заранее запланированного, осмысленного зверства по отношению к пленным солдатам вермахта. Не было «домашних заготовок». После обычного боя на передовой пленных немцев вообще не трогали. Могли только им «карманы облегчить», но не расстреливали. Один эпизод меня потряс до глубины души. В Белоруссии захватили в плен большую группу немцев и власовцев. Приехал комбриг Духовный и пошел вдоль строя пленных. Вдруг перед ним на колени упал немец и стал на чистом русском языке молить о пощаде. Побелевший лицом полковник Духовный достал пистолет и застрелил его… Комбриг обернулся к нам и сказал: «На Хасане я был командиром танка, а он моим механиком-водителем. На финской войне я командовал ротой, а он был у меня командиром взвода. Когда началась война, он был ротным в моем батальоне, но в 1941 году он «пропал без вести». Он был мне другом, и я всегда переживал о его судьбе. И вот сейчас я встретил предателя!» Мы стали искать среди пленных других власовцев. Кого нашли – сразу прикончили. Немцам, возможно, тоже досталось по ходу… Вообще, границы понятия «гуманность» на войне не были четкими.
– Каким было отношение танкистов к «трофейной» теме? Я не имею в виду «продуктовые и огнестрельные трофеи».
– В экипажах вообще не думали о серьезных трофеях. Искали только то, что можно было съесть или выпить. Я не помню, чтобы кроме немецкого оружия, авторучки и гармошки у меня были какие-то трофеи. В Литве в одной из немецких комендатур мы обнаружили ящик размером 40х40х40 сантиметров, набитый царскими золотыми монетами. Я не взял ни одной. По молодости лет, наверное, не понимал, что такое золотые рубли. Моя лейтенантская зарплата казалась мне богатством. Зачем же мне нужна была какая-то мелочь, пусть и золотая?
– Кого из своих павших боевых товарищей вы часто вспоминаете?
– Многих вспоминаю… Сколько друзей пришлось на войне потерять… Все мы, выжившие на войне, живем как в песне – «за себя и за того парня»… Вы даже не можете себе представить, как тяжело было мне вернуться в 1945 году в родной город и осознать, что почти все мои друзья и одноклассники погибли… Вспоминаю Степана Лагутина, Ваню Соловьева, Колю Букина, моего товарища по училищу, погибшего на фронте в 120-й танковой бригаде. Вспоминаю своего друга Петю Аржанова, чудесного человека, казавшегося мне пожилым дядей в его тридцать лет. Аржанов сгорел на моих глазах. Вспоминаю старшего лейтенанта, командира роты Сергея Левенцова, который был тяжело ранен и, возможно, выжил, вспоминаю погибшего лейтенанта Толю Сердечнева и многих других своих товарищей, перед которыми мы, уцелевшие, находимся в неоплатном долгу… Часто думаю о своем стреляющем Захарье Загиддуллине. Мы воевали с ним в одном экипаже меньше трех месяцев, но успели стать родными людьми. Он прибыл ко мне во взвод в начале ноября 1944 года. Похожий внешне на огромного медведя, с головой невероятных размеров, на которой танкошлем с трудом помещался на макушке. Он был нашим «бравым солдатом Швейком». Помню его доклад о прибытии: «Товарищ гвардии лейтенант! Доблестный сын татарского народа, гвардии старший сержант Захарья Калимулович Загиддуллин явился в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы! Вольно!» К нам он прибыл из запасного полка, куда попал после ранения и госпиталей. Это был феноменальный человек. Он стрелял из танкового орудия как бог. Снайпер-виртуоз, иногда даже не верилось, что из танка стреляет простой паренек, а не фокусник или кто-то
– Что происходило с вами в январских боях в Пруссии? Расскажите о вашем последнем бое.
– Наступление началось 13 января 1945 года. За всю войну не видел такой артиллерийской подготовки. Два километра фронта на участке нашего прорыва в течение двух часов безостановочно обрабатывали пятьсот орудий, не считая минометов и «катюш». Мы просто оглохли. Проходы в минных полях нам обеспечивал 21 танк-тральщик. А потом в атаку пошли 65 танков нашей бригады и два тяжелотанковых полка – 42 танка ИС-2 и еще 42 установки САУ-152. Задачу для такой армады поставили скромную – к вечеру захватить Вилькупен, прорваться вперед на 14 километров. Но в первый день мы смогли пройти всего два километра, но вскоре отступили на километр. Немцы ставили орудия в подвалах каменных домов. Между домами были натыканы доты с бетонными стенами двухметровой толщины. По нас вели дикий огонь. Доставалось еще от «фольксштурмистов», вооруженных «фаустпатронами». Дошли мы до этого Вилькупена только на пятый день, и только благодаря саперам-подрывникам. Танки блокировали «гнезда» дотов, саперы закладывали по полтонны взрывчатки и подрывали немцев. Но на девятый день наступления от всей нашей танковой махины осталось всего шесть танков Т-34, два ИС-2 и четыре самоходки. Из моей роты уцелел только экипаж старшего лейтенанта Федорова. И эти двенадцать несовместимых ни в каком сочетании машин согнали в одну сводную роту, и именно меня, не знаю, за какие грехи, назначили командовать этой «сборной БТ и МВ». И эту роту я был обязан повести в лобовую танковую атаку, без какой-либо поддержки. С экипажами Т-34 я еще справлялся, это были люди хоть из разных батальонов, но из нашей бригады, меня хорошо знали. Но командиры САУ ходили за мной по пятам и цитировали боевой устав, согласно которому они должны находиться не менее чем в 400 метрах позади атакующей линии танков. Утром 21 января 1945-го в 8.00 я получил по рации приказ на атаку и продублировал его экипажам. Все двенадцать машин завели моторы, и танкодесантники взобрались на корму машин. Открытым текстом скомандовал: «Вперед!» Никто не сдвинулся с места! Повторил команду, добавив с десяток крепких слов. Но машины с ревущими дизелями словно примерзли к земле. Немцы открыли минометный огонь. Десантники спрыгнули с машин и попрятались за стеной конюшни. Я только представил на мгновение, что сейчас думают обо мне комбат с комбригом, которые, безусловно, слышат все, что творится в эфире, и видят исходные позиции сводной роты. Схватил ломик, выскочил из башни и побежал к ближайшим танкам. Люки у всех закупорены наглухо. Я колотил ломиком по люкам механиков-водителей, сопровождая каждый удар отборным матом. Между минными разрывами перебегал от машины к машине и колотил бесполезным ломиком по броне. Никакой реакции. Я вернулся в свой танк, присоединил колодку шнура танкошлема, включил рацию и скомандовал: «Делай как я!» Мой танк выскочил вперед. Успел заметить, что экипаж Федорова тоже рванул в атаку, а вот пошли ли остальные танки, я не успел увидеть… В трехстах метрах мы нарвались на «старый» немецкий 75-мм «Артштурм». Я интуитивно почувствовал опасность впереди справа и успел скомандовать: «Пушку вправо! По самоходке! Бронебойным! Огонь!» Еще заметил откат моей пушки, и тут страшный удар сокрушил мое лицо. Только подумал: неужели взорвался собственный снаряд? Могло ли мне тогда прийти в голову, что случилось невероятное и два танка выстрелили друг в друга одновременно. Моя кровь, пахнувшая водкой, заливала лицо. На снарядных «чемоданах» лежал окровавленный башнер. Лобовой стрелок застыл на своем сиденье, вместо его головы я увидел кровавое месиво. И в это мгновение Захарья простонал: «Лейтенант, ноги оторвало…» Задняя створка люка была открыта. С огромным трудом откинул переднюю половину. И когда я уже почти протиснул Захарью из люка на башню, хлестнула очередь из автомата. Мой стреляющий упал в танк, а я на корму, на убитого десантника. Автоматы били метрах в сорока впереди танка. Не думая о боли, соскочил на землю и упал в окровавленный снег, рядом с трупами двух мотострелков и опрокинутым станковым пулеметом. Я пытался отползти, но руки не слушались меня. Из трех пулевых отверстий на правом рукаве гимнастерки и четырех – на левом сочилась кровь. Вокруг танка стали рваться мины. И тут я почувствовал удар по ногам и нестерпимую боль в правом колене. Ну, все, подумал, точно ноги оторвало. С трудом повернул голову и увидел, что ноги волочатся за мной. Не отсекло. Только перебило. Беспомощный и беззащитный, я лежал между трупами десантников у левой гусеницы танка. Из немецкой траншеи, в сорока метрах от меня, отчетливо доносилась немецкая речь… Я представил, что ожидает меня, когда я попаду в немецкие руки. Типичная внешность, на груди ордена и гвардейский значок, в кармане партбилет. Решил застрелиться. Надо было как-то повернуться на бок, чтобы просунуть правую руку под живот и вытащить пистолет из расстегнутой кобуры… Потом окоченевшими от холода одеревеневшими пальцами снять пистолет с предохранителя. Каждое движение отдавалось невыносимой болью в голове и лице, хрустом отломков костей в перебитых руках и ногах… И тут я вспомнил госпиталь. Постель. Подушка и простыни. Девять предыдущих суток я провел почти без сна. А в госпитале можно выспаться в постели… Потом я посчитал, что потерял сознание… Но ребята рассказали мне, что я даже подавал перебитой рукой команду танку Федорова, экипаж которого спас меня. Как я попал в санбат, помню смутно. А дальше начались госпитальные мытарства.
– Как долго вы находились в госпиталях?
– Полгода. Первое время я ощущал только одно – страшная боль по всему израненному телу и особенно дикие боли в области лица. Когда из переломанных костей моего лица врачи снова «сложили» челюсти, то мне немного полегчало. И когда весной 1945 года, находясь в госпитале, я понял, что буду жить, то мной, на какой-то период, овладело отчаяние. Закованный полностью в гипс, все время думал только об одном, что я буду делать после войны – инвалид на костылях, без образования и профессии. Но, видя благородный подвиг врачей, спасающих жизни раненых солдат, я решил тоже стать доктором. И о выборе своей профессии в будущем никогда не сожалел. Летом 1945 года досрочно выписался из госпиталя, съездил домой, а после был направлен в Москву, в отдельный полк офицерского резерва танковых войск. Там, в 4-м «мотокостыльном» батальоне, были собраны офицеры-танкисты, калеки, ожидающие демобилизации по инвалидности. После демобилизации из армии поступил в Черновицкий медицинский институт, после окончания которого в 1951 году работал в Киевском институте ортопедии, далее – в казахстанской степи, в Кустанае, а позже вернулся на Украину, в Киев. Работал ортопедом-травматологом, стал профессором, доктором медицинских наук, дважды защитив диссертации в Москве. С 1977 года живу в Израиле. Но это уже другая часть моей жизни, не имеющая отношения к нашему сегодняшнему разговору о войне.