Я — годяй! Рассказы о Мамалыге
Шрифт:
Его мучили неправильные ударения и искажённые слова, как мучают музыкальный слух фальшивые ноты.
Его «трудяга-работяга» язык рос с ним вместе, вместе с ним падал и ударялся, покрывался рубцами и крепко, намертво прилипал к морозным родным перилам. Так крепко, что без крови не оторвёшь.
— Миша, сегодня мне на работу звонила мама Тани Ивлевой.
Мама продолжает мыть посуду, не глядя на задумавшегося сына. Миша вздрагивает и, замерев от ужаса, ничего не отвечает.
— Она просила твой костюм Петрушки для утренника. Я отдала, ты ведь в этот раз Гриб-боровик?
— Д-д-да, —
— Что-что?
— Да, я Гриб-боровик, заколдованный старик…
— Вот и хорошо, — говорит мама. — А сейчас мы с тобой…
— Что? — Миша смотрит испуганно на маму.
— Мы с тобой будем…
— Будем…
— Наряжать…
— Наряжать, — как эхо вторит Миша и, догадываясь, ликующе орёт:
— Ёлочку!
И начинается ещё одно волшебное с мамой действо. Достаются игрушки, у каждой из которых свой, очень свой запах. Ватные игрушки обсыпаны слюдяными блестками, картонные покрашены серебрином, а стеклянные, а стеклянные… Они остро и горько пахнут, в них отражается вся их комната с кривыми красивыми линиями стен и потолка, а на первом плане огромное, цветное, носатое и губатое Мишино отражение, похожее и не похожее на него, а зеркальная поверхность то «белая», как вода, то лиловая, то изумрудно-зелёная, — и в всюду опять он: носатый и губатый, лиловый и изумрудный, похожий и непохожий. А ещё с прошлого года игрушки, которые они делали с мамой вместе. Мама прокалывала в яйцах дырочки — Миша выдувал из них содержимое, мама рисовала на них мордочки — Миша клеил им шапки, мама приделывала петельки — Миша вешал всё на ёлку.
А ещё были флажки, а ещё бусы, а ещё дождики: золотой и серебряный — оба мягко колючие.
А ещё длинные в целлофане конфеты, белые с яркими полосами.
А ещё дед Мороз из ваты, Снегурочка и лыжники, и электрогирлянда, которую папа сам сделал на работе.
А ещё — ёлка!
Папа лежал на тахте и читал газету, а Миша с мамой НАРЯЖАЛИ ЁЛКУ, которую папа успел вставить в крестовину. Они улыбались, показывали друг другу что куда, сравнивали с садиковской ёлкой, вспомнили, что Миша и Генка Пройченко ещё недавно были такими же зелёными, как ёлка. И опять улыбались.
И тут Мише захотелось сказать маме что-нибудь такое… Ну такое, что только по секрету и чтоб необыкновенно и чтоб, как будто они с мамой вместе, а все остальные — по другую сторону.
— Мам, знаешь, — глаза у Миши округлились, словно он рассказывал страшную сказку, — знаешь, а Генка Пройченко с Муськой друг дружке…
Тут он оглянулся и трагическим шепотом закончил: — глупости показывали!
— Правда?! — в тон ему тоже шёпотом спросила мама.
Миша опустил веки и солидно кивнул.
— Ай-яй-яй, — прошептала мама, — и им не было стыдно?
Миша, не поднимая век, отчётливо помотал головой, в смысле «не было!»
— Мишенька, — последовала небольшая пауза, — а ты сам никогда так не делал?
Миша быстро поднял веки, и в его глазах было такое неподдельное изумление, такое праведное негодование, что мама прикрыла рот рукой.
— Я?! НИ-КОГ-ДА!!! — с выражением продекламировал Миша, и было ясно видно: сейчас, в эту минуту, — он не врёт.
Судя по всему, с болезнью Валентины Борисовны для Миши началась полоса удач. Сюрприз
Тем не менее, в гости к Нолику (а на самом деле, конечно, к его родителям — папа с мамой так и говорили — «к Риве» или «к Юзе») он ходил с огромным удовольствием. Там был совсем другой мир. Другие законы, другие предметы и совсем-совсем другие люди.
Тётя Рива, маленькая, широкозадая, с худым серьёзным лицом была властна, ворчлива, всегда в чём-то ярком и блестящем, не обращала на Мишу никакого внимания и оч-ч-чень вкусно готовила. Она любила, чтобы на её слова отвечали немедленно и кратко: «Юзя, я что, к стенке говорю?!»
Дядя Юзя, её муж, невысокий, худой, похож на артиста Жакова, постоянно улыбается, сильно любит Мишу и его родителей. С войны он вернулся с очень смешным ранением. На правой руке осколком ему перебило сустав большого пальца и поэтому, когда он сжимает зачем-нибудь кулак, у него получается большая «фронтовая дуля», как он сам её называет. Впечатление от неё усиливается из-за того, что мама считает дулю — вообще дулю — делом неприличным, и Миша всегда посматривал на эту смешную штуку исподтишка.
Ещё у них была квартира на третьем (!) этаже, с балконом, чёрным ходом, здоровенской кухней, двумя комнатищами и главное — со звонком на двери! С самого детства (то есть года полтора уже), подходя к их парадному, Миша сладко предвкушал тот миг, когда ему позволят нажать на чёрную кнопку. Даже, когда они уходили, и сонный Миша сидел на папиной шее, он умоляюще смотрел на дядю Юзю — и тот всегда разрешал нажать ещё разок, на прощанье.
А ещё у них была домработница, девушка из деревни, которую тётя Рива звала Люда, а когда Люды не было, то просто «Она».
А ещё к ним приходила родственница кого-то из них, старая, пергаментная, сморщенная, Мишин папа говорил — «восковой спелости», женщина, которую все почему-то называли то ли ласково, то ли уничижительно — Розалька. Даже пятилетний Ноля.
И ещё был — и это главное — сам Ноля, светловолосый, голубоглазый, с низким лбом и без переносицы. Миша поначалу удивлялся его имени и, если честно, вообще подозревал, что это дразнилка.
Как тебя зовут? — спросил Миша, когда первый раз увидал его, — Нолина семья только переехала из Киева.
— Нолик, — важно сказал Ноля.
— Нолик? — захохотал Миша, — а я Крестик!
— Ты дурак! — презрительно одёрнул его Ноля. И больше не удостаивал чести беседовать. А Миша всё приставал к родителям, как, мол, его зовут на самом деле, мол, что ж, мне так его ноликом и называть?
Потом они всё же помирились и разобрались. А со временем Миша даже и привык и уже не мог называть его иначе даже в своих «внутренних» — т. е. внутри головы — играх. Тем более, что однажды, снизойдя, Нолик объяснил, что то, что Мише показалось дразнилкой, на самом деле — уменьшительная форма величественного имени Арнольд.