Я люблю тьму
Шрифт:
— «Почему», — прошелестела Катенька, — не «отчего». Внутри что–то взорвалось и заискрило, и, наверное, поэтому я со всей силы толкнула «бедную сиротку». Мелькнули широко распахнутые глазки, затем зазвенело ведро — и Катенька бодро шлёпнулась на сцену. Что, так заткнёшься, наконец?! Но она не заткнулась — напротив, заревела белугой: — Ой, нога болит! Мария Валентиновна-а! Меня Вика толкну–ула! — Романова! — загудела мадам Гитлер. Да пусть хоть обгудится! У меня и поважнее дело есть. Я ухватила ноющую Катеньку за плечи и встряхнула, так, что голова у неё мотнулась, точно у китайских игрушек на пружинке: — Хватит. Меня. Поправлять! Ты поняла?! — Но Вик, спектакль же! — прохныкала в ответ наша сладенькая девочка, — Ты думаешь, актёры на сцене от себя говорят? Они тоже текст заучивают! Всё по порядочку должно быть, а то… — Порядок, порядок… Да кто, кроме тебя, косяки заметит?! Или зрителям тоже будешь сценарий раздавать, чтоб сидели, инспектировали?! Достала! Чтоб тебе провалиться! Я бы ещё долго орала, но мадам Гитлер поймала меня за воротник и оттащила, как шкодливого щенка; пыталась отбиваться, а получилось только ногами и руками дрыгать. — Шиза витает в воздухе! Вон, у княгини тоже башню снесло! — прокомментировал Костян и сам же дебильно заржал. Плевать на облысевший пенёк, плевать на мадам Гитлер: сейчас просто хотелось размазать по стенке существо с трогательными глазами, которому любая фигня простится, если ресничками похлопать. — Да чтоб тебе провалиться! — а потом меня выкинули из зала, и вслед донеслось: — К директору вызову! Я показала захлопнутой двери язык. Да хоть сто раз к директору! Чего я там не видела? Навру что–нибудь, или наколдую; в первый раз, что ли? «Тебе вот надо — чтоб все вокруг говорили, какая ты уникальная–замечательная, а все, кто против, чтоб в канаве валялись, в грязи», — прошелестел воображаемый Вовка. Жалко, что мысли нельзя, как ноут, от лишней инфы почистить. Сейчас стёрла бы и не парилась.
Глава XLVI Не бывает плохих людей
Люди любят распинаться — чернуха, то да сё, новости смотреть страшно, того и гляди, трупы будут показывать крупным планом. Не очень–то зрелище, особенно за завтраком или там ужином. Ещё любят на интернетовские блоги ссылаться — мол, вот где вся правда, по ТВ-то не покажут. И кино лучше тоже смотреть любительское, они типа больше стараются, не сидят над ними надсмотрщики с кнутами. Говорят, казалось бы, в чём беда — выходи на улицу да снимай себе! Держи карман шире! Пока мы к месту съёмки ехали, Лапанальд Радиевич, бодро присевший на уши к бабке, на все лады расписывал трудности. И разрешений–то надо сто штук получить, и там, и сям снимать нельзя, с каждого ларька с шаурмой на тебя могут наорать, чтоб не приведи пресвятой Люцифер не попало в кадр и кусочка названия: типа, реклама. А уж если человек незнакомый в кадр попал — вообще чума! Весь мозг съедят. Но только в квартире снимать — оно тоже как–то нехорошо. Потому радостный дедок, бодро отщёлкав пару–тройку дублей с душещипательными разговорами на фоне нашей кухни, заявил: едем в парк. В Царицынский. Мне там раньше нравилось: развалины, всякое такое… Классно же! Я в детстве, когда с мамой гуляла, по ним даже лазала. Сейчас бы снова полазать — фигушки! Кто–то вспомнил, что надо всё кругом благоустраивать. Так что теперь тут всё гладенькое, вылизанное, прям–таки стерильное; тьфу на них! Все эти дома красивые — чужие, и мама совсем другая, такая же прилизанная. На этот раз, правда, баба Света надо мной поработала, замаскировала под приличную девочку: юбочка, блузочка, куртка типа «колобок», шапочка с помпоном. И чего старается, спрашивается, чего меня под малолетку косит? Всё равно ж по ящику скажут — шестнадцать лет. Нас всех, конечно же, нарумянили и накрасили — это чтоб на экране хорошо выглядеть. Правда, не учли, что холод на улице, снег вот–вот пойдёт, и так щёки покраснеют. В итоге я вся–вся румяная, ну чисто каноничная матрёшка. Хотя Вовке ещё хуже: идёт, несчастный, с голыми руками, без перчаток. Откуда такой мазохизм? Да просто оказалось: «Ваши хорошие новости» никому и даром не сдались, так что Вовка и есть тот самый оператор. Тащит, бедный, камеру больше собственной башки, старомодную такую: на что поновее, видать, бюджета не хватило. — Возле пруда надо бы… уточек покормите, чтобы вместе, всей семьёй! — бодренько командовал Лапанальд Радиевич. То ли имя так повлияло, то ли энтузиазм, а только ему совсем не холодно: скачет в расстёгнутой куртке, без шапки, как первоклашка. Всех расставляет, главное, энергичный такой. Улучив момент, я спросила у Вовки: — А чего, реально нас по телику покажут? Или это так?.. — Не о чем думать больше, что ли?! — проворчал наш мерзляк. — Покажут, покажут… Может, даже посмотрит кто. У нас со зрителями–то напряг, всем ужасы подавай. Раньше у нас и операторы были, и ведущая, а теперь, вон, с дедом на пару всю передачу делаем. — И нафига? — ну не удержалась от вопроса, не удержалась. — В плане, зачем, если не смотрит никто? Охота дурью маяться! Не стала говорить, конечно, да только подумала всё равно: а может, не так просто всё? Вроде добренькие, про хорошее говорят… Кому охота на чужое счастье пялиться?! А те, кто смотрят — те завидовать начинают, злиться, вот вам и нечисти подкормка. Туфта это всё, что за других можно радоваться. В лучшем случае меланхолично покивать можно и канал переключить — это если у тебя никаких проблем. Баба Света каждый раз всякие там «Жди меня» смотрит, и не по–княжески слезами обливается. Ясное дело — нет у человека своих бед, хочется над чужими сопли попускать. Беда — да не твоя, вот это — хорошо. А когда не твоё счастье… ну, вы поняли. — Чего надулась? — хорошо, что Вовка всё–таки мысли не читает — или он так прикидывается? — Опять мировые заговоры решаешь? Или случилось чего? — Да отстань ты! — я уже решила для себя: не слушать. Наговорить–то много чего можно! А он открыл рот, и собирался уже, наверное, опять начать песочить мозги, но тут Лапанальд вспомнил про внука–оператора: — Вовка! Ты куда загулял? Снимай давай! Вика, и ты подходи! Мне в руки всучили батон и подогнали к краю моста, к маме и папе. И, наверное, мы почти мило со стороны смотрелись — как же, чудесная семья, самая настоящая, как из рекламы! А может, эти рекламные семьи — они такие же? В смысле, на экране всё сладко и гладко, а по жизни все далёкие, чужие; как и не семья вовсе. Враньё, чистое враньё. Разве будут светлые
Глава XLVII Пропала!
Той осенней ночью как–то внезапно наступил летний день. Здоровский такой, пахнущий травой и цветами; в обе стороны тянулась просёлочная дорога: влево — деревня, вправо — горизонт и поля, поля… Не сильно грозный пейзаж, это вам не ночной лес. Наоборот, спокойно всё — аж тошно! И на душе тоже — спокойно. Ни бежать не хочется, ни прятаться; разве только подальше отойти от деловитой пчелы, мало ли, ужалит. А трава–то какая высокая — какой там по пояс, тут по плечи! И пахнет классно, точно мёдом. Пускай сон — ну и что? В таком сне и подольше задержаться не грех. Сколько лет мне хорошие сны не снились? Обычно, если вижу чего, так ад–ужас–преисподняя. Может, тут сейчас чего страшное начнётся? Змей Горыныч там налетит, я не знаю? Если налёт и планировался, то с ним вышла заминка. Никаких угроз — только фырчит далеко–далеко, на другом конце поля, трактор. Хорошее место, хоть и не люблю природу; сюда б сейчас ноут, да с бесплатным инетом — сиди, кайфуй! Никакой бабы Светы, никаких Вовкиных нудных бесед. Хотя ладно, уточним заказ к воображению: ещё лимонадику бы, холодненького… И тут на меня с разбегу налетели. — Не подходить! У меня оружие! Стрелять буду! — так ему, сумасшедшему, который тут носится, так! Я брыкалась с минуту, пока не сообразила: не чудовище вдруг выбежало из высокой травы, а девчонка. Худющая, ужас просто, и одета совсем не по–летнему: юбка до полу, и рукава, хоть и закатанные, а всё равно длинные. А коса–то какая! Прям как в советских мультиках рисуют — чуть не до земли. Только Василисы Прекрасные больше светленькие, а эта — брюнетка. И руки грязные, пыльные, будто на огороде копалась и не вымыла. — Не надо стрелять! — испугалась, видно, даже руки на груди сложила, будто молится. Ненормальная, что ли? Это сон, конечно, а только всё равно соображать надо: в руках у меня пусто. Не из пальца же палить буду, в самом деле! — Ой! — вдруг всплеснула руками девчонка. — Не наша! И глазищи — круглые–круглые, вот–вот из орбит вылезут. — А «ваша» — это в смысле? — я даже испугалась слегка, и попятилась: мало ли, ненормальная. А рубашка на самом деле смирительная, потому и рукава такие длинные. Но девчонка, перекинув через плечо тяжёлую косу, махнула рукой: — Громская*! Я тут, в деревне, всех знаю, ты не наша. И одежда чудная. Ты, наверное, в соседнее село шла и заблудилась, да? — А что так — в соседнее, — чисто машинально получилось, ну, такое вот у меня обострённое чувство противоречия, — может, я к вам, дедулю там навестить. Девчонка огляделась и встревоженно заговорила, будто боялась, что услышат: — Нет, у нас в городе никого нет. Все здесь живём, все друг другу родня. Точно, не наша ты. — Ладно, ладно, не ваша так не ваша, не претендую. А ты чего неслась–то? Гонятся за тобой, что ли? И вдруг она стала белая, как сметана, и присела, будто спрятаться в траве решила. Я тоже пригнулась — мало ли! Всё лучше, чем случайно по башке получить. А трясётся–то эта девчонка как — точно боится. Напрямик, что ли, спросить? Но прежде, чем я заговорила, меня схватили за руки, и она зашептала: — Помоги мне, а? Ты ж городская, ты уедешь. А меня искать будут, ой, а если найдут… — Да не тарахти ты! Тебя как звать–то? — я людям вообще–то особо не верю, чтоб с первого взгляда; а тут — поверила. Девчонка по–настоящему тряслась, чуть не плакала. Кажется, если б я ещё с секунду помолчала, она бы мне и руки целовать начала. — Фотька я, то есть, Фотина Никаноровна. Не хочу я в Громске оставаться, ой, не хочу! В город уеду! — Так поезжай, а я тут при чём? — странные у меня сны в последнее время, ох, странные! Настоящие почти что. Фотька жалобно округлила глаза, сжала губы и вдруг выпалила: — Я замуж хочу! Опа. Ладно, это было внезапно. Девчонке–то лет пятнадцать, ну, максимум — мне ровесница. Чего за свадебная лихорадка среди подростков, мне кто–нибудь подскажет? Фотина тем временем говорила и говорила, почти бессвязно: — Папенька строгий, не позволит… Верующий он, а Николаша в Бога не верит, креста на нём нет… Ой, беда, беда! Не убегну, придётся за Фёдора идти! Так. Есть суровый папашка, ещё одна штука. Есть некий Фёдор — видно, местный. А ещё есть Николаша, к которому Фотька и намылилась сбегать. Всё поняли, едем дальше. — Николаша шофёр, часто тут бывает, проездом. А ещё станция недалеко есть, вон по той дороге идти, там поезда, в самый Ленинград. Я думала — билет куплю, станцию проеду, а там меня Николаша подберёт, в Москву поедем! Папенька тогда в Лениграде искать будет, про Москву не подумает. Прям шекспировские страсти, Ромео и Джульетта. План у Фотьки, конечно, был весь в дырах, точно сделанный из сыра; но кто я такая, чтоб её разубеждать! — Такая жуть берёт, как подумаю — ехать куда, одной… Уж лучше сразу к Николаше — и в Москву! Так поможешь? — Чего делать–то?! — всё, мозг сварился. Может, говори она чуть помедленней или погромче, я бы ещё поняла. А так, уж извините, упорно создавалось впечатление, что я перегрелась и что–то пропустила. — Ой, я не сказала?.. Волнуюсь, прости! Давай одеждой поменяемся, а? Я билет тебе отдам, до Ленинграда… Мы так–то похожи, тебя за меня примут! Я задумалась. Питер — что вообще в голове у девчонки, если она переименование города пропустила? — конечно, город красивый, спору нет. И друзья там вроде какие–то были у деда, может, пустят переночевать, а если повезёт, и в Москву отвезут… Да о чём я вообще, это ж долбанный сон! — Ладно. Давай только по–быстрому! — Ой, спасибо! — Фотька, даже стаскивая кофту, не переставала трещать, — А правда — в городе дома высокие, до неба? А ещё там в театре играть можно. Актрисой буду, самой настоящей! Папенька говорит, грех это — на сцене корчиться, а Николаша помочь обещал, говорил, учиться устроит. Ну и трещотка! Зато радостная какая, глаза горят. Снова грустью кольнуло — вот такую бы внучку моей бабке! И покорная вроде бы, и скромная, и в театре играть хочет. Но закон подлости не дремлет: я не хочу — меня на сцену пинками гонят, а у Фотьки шиворот–навыворот всё. В моей одежде мы стали ещё больше похожи; правда, у меня теперь волосы светлее, почти рыжие, но кто заметит! Фотина ещё раз посмотрела по сторонам, одёрнула блузку, достала из небольшой сумки на поясе ножницы… И — раз–два! — отчекрыжила роскошную косу. — Ты чего?! — блин, смотреть больно на такое святотатство. Вот что грех, на самом–то деле! Была красна девица, а осталась с короткой, почти мальчишеской стрижкой. — Надо так! У тебя волосы короче, чем мои. Ну никак нас не спутают, как платком ни укрывайся! А так — косу найдут, знать будут, что отстригла. На просёлочной дороге тем временем показался автомобиль — крохотный грузовичок. Я думала, Фотька в траву кинется, а она наоборот, чуть не под колёса, и руками размахивает, правда, не кричит, боится, видно. Из кабины высунулся шофёр — молодой совсем, как его за баранку–то пустили? Он подхватил Фотьку, что–то спросил, а потом они посмотрели на меня — вдвоём. И Николаша — он это, больше некому, — спросил: — Как тебя звать–то? — Виктория, — обстановка, что ли, так подействовала, а может, выражения лиц участников, что я представилась полным именем. Фотька захлопала в ладоши: — Красивое имя! Вот будет у нас дочка — так и назову! Думала, Николаша от таких разговоров шарахнется или вообще уронит свою суженную. Нет, вроде ему нормально. Он улыбнулся — широко–широко, а Фотька, передав мне билет, юркнула в кабину. И уехали оба. Быстро, только клубы пыли поднялись. Ладно. Обещала, значит, выполню. Вроде станция по той дороге? И я в самом деле пошла, как можно быстрее, путаясь в длинной юбке. Я, конечно, этого самого папеньку с жутким имечком Никанор не знаю, да только и желанием узнать не горю. Вдруг что–то громко зазвенело — я что, на путях встала и не заметила?! Нет. Это телефонный звонок. В настоящей, не приснившейся, квартире. Уже слышно возмущённое ворчание, шлёпанье босых пяток — и баба Света в коридоре ворчливо протянула: — Шесть утра! Вы соображаете, во сколько звоните?! Да плевать мне, кто вы и откуда! Вы хоть понимаете… Вдруг стало тихо, и я пожалела, что не могу расслышать то, что сейчас говорят бабушке на том конце провода. Но прислушиваться и не потребовалось, потому что она заговорила снова: — … Да, я Романова, бабушка Виктории… Да, она с Катюшей в одном классе… Тут пауза повисла надолго, после чего бабушка уже не ворчливым полушёпотом, а во весь голос воскликнула: — … То есть как — пропала?!
Примечание к части
*Упомянутое село выдумано автором. Возможно существующие реальные населённые пункты с аналогичным названием в виду не имеются.
Глава XLVIII Пряники с вареньем
Чай у нас в последнее время в принципе быстро заканчивался, а тут внезапно начали заканчиваться ещё и запасы валокордина. Скоро, наверное, бабка вообще на алкоголь перейдёт: у нас его полный шкаф, ещё деду дарили. Мама сидит, вся в своих мыслях, и папа изредка повторяет: «Да что ж такое–то». Ему вообще про всю эту дрянь с пропажами людей думать неприятно, наверняка. Плохие воспоминания и всё такое. По телефону бабе Свете много чего наговорили. Так и тянет добавить «хорошего и не очень», но сразу скажу, хорошего там было мало. Дело в том, что Катенька, вся из себя воплощённая добродетель, звонившая мамочке каждый раз после школы, не явилась домой. Конечно, дома пытались не беспокоиться; Катенькина мама сначала ругала дочурку на чём свет стоит и прикидывала, что с ней сделает по возвращению. Затем — заволновалась, давай по подружкам–друзьям искать, а потом и до больниц добралась. И вот теперь сидит и ревёт у нас на кухне, валерьянку сосёт и косметику по щекам размазывает: — Да она же… Такая девочка воспитанная! В полиции сказали — загуляла, три дня ждать… Да моя Катюша… Даже плачет вроде, и искренне так, а противно. Не переживает как будто, а своей доченькой хвастается: и пунктуальная–то она, и милая–добрая, и вообще солнышко. Сказать, может: «Да с Кирюшенькой своим ваше солнышко, со студентом, который поэт», — или чего в духе? Возмутятся? А я вроде как утешаю, помогаю, так сказать, следствию. — Да ты не плачь, Мариша, — баба Света всё вокруг гостьи скакала, разве что не квохтала, — может, не так и плохо всё… Алёша, вон, вернулся, и Катюшу тоже найдут… Видно, не стоило вспоминать про папу — Катенькина мама мигом вспомнила, сколько лет тот отсутствовал, и вдвое громче заревела. И чего разоряется?! Всё–таки похожи они с дочкой: думают, если поплакать, так всё само собой исправится. Баба Света, похоже, тоже так подумала, потому что сдвинула брови: — Давай, поднимайся. Нечего на ментов надеяться! Они, пока трупа не будет, и не почешутся… По району походим, поспрашиваем, вдруг кто видел чего… — Думаете? — шмыгнула носом Катенькина мама; Алёшка всплеснул руками: — Ну конечно! И я пойду. И мужа своего подключите, оно ж, чем больше народу, тем лучше будет… — Да где я его найду–то?! Мы в разводе! — простонала Мариша. Вот так сопля! У неё, значит, дочь пропала, а она всё на наши руки стелется. Типа, идите, верные рабы, сделайте всё за меня, я вам тогда, так и быть, платок с балкона кину! — Мариша, возьми себя в руки! Так дела не делаются, — баба Света, как всегда, принялась тянуть одеяло на себя. — Маньяков у нас не водится, район хороший… Найдётся твоя дочка! Не сквозь землю же она провалилась! «Провалилась», — и чувство вдруг накатило жуткое, будто вместо мыслей у меня бездонный колодец, где эхом отдаётся только одно простое слово. Сначала так, как его бабушка сказала, затем уже по–другому, моим голосом, как будто я снова трясла Катеньку и орала, орала на весь актовый зал: — Да чтоб тебе провалиться! Она и провалилась. Исчезла. Ё-моё! Я про магию много чего слышала — от Светозара, от Маланьи. Маланья говорила: только те желания сбываются, которые истинные, самые сильные. Это что же получается: больше, чем маму вернуть, больше, чем заткнуть бабку, я хотела убрать с пути Катеньку? Вот она и убралась. Сейчас сидит, наверное, где–нибудь далеко–далеко, да хоть в Египте, среди болота с крокодилами. А что, если… Мамочки! Хотелось бежать, узнать много разного, и я вскочила, слишком резко, сшибив кружку с чаем. — Вика, что с тобой такое?! — всполошилась баба Света. Глаза–то как выпучила! Точно придумала себе целый криминальный роман, со мной в главной роли. Я б посмеялась, да только получается, что я в самом деле что–то с Катенькой сотворила. А вдруг она совсем пропала?! В смысле, так, что вернуть не получится… Сами собой задрожали губы; только бы не разреветься! И что я скажу? Простите, уважаемая Марина Никитична, я тут чисто случайно колдовством занималась и стёрла вашу дочку с лица земли, примите извинения, я вам новую Катю наколдую?! Да меня за такое не в ментовку упекут, а в психушку! — Вроде у неё студент знакомый был, — делать нечего, будем заготовками пользоваться, — Кирилл, или как–то так. Вы ему звонили? Вдруг она… ну… ночевать осталась? Мало ли… Катенькина мама побледнела, стала белее мела, белее свежей скатерти: — Кирилл?.. Какой?.. Не знаю такого! Ох, Господи, за что же мне такое… Она снова принялась хвататься то за сердце, то за валокордин, а я помчалась к двери. Быстрей, к Светозару! А то точно разревусь, начнут расспрашивать… Нет, не могла я! Я же не преступница какая–нибудь, чтобы вот так кого–то убирать! Но мысли всё равно плясали, одна другой страшнее. Многочисленных воображаемых Катенек жрали крокодилы и резали маньяки, они растворялись в воздухе, как дым, становились невидимыми и неслышимыми; под конец воображение и вовсе подкинуло жуткую картину: сидит Марина Никитична у себя на кухне, чай пьёт, а в вазочке с конфетами лежит Катенька, целиком пряничная. Задумавшаяся мама не смотрит на пряничное лицо, она сразу откусывает, и губы у неё все красные–красные, и облизывается: — М-м, клубничное! Твою ж Машу, воображение, ты вроде должно быть на моей стороне! Но руки тряслись, и я всё никак не попадала по звонку; когда же попала, давила на кнопку изо всех сил, даже тогда, когда уже защёлкал замок. Слёзы и сопли уже лились сами собой, как у детсадовки, а слова получались только бессвязные: — Колдовала… Я просто сказала, а она… Пряники… с вареньем, с клубничным… Но Светозар каким–то образом всё–таки прочёл спутавшиеся мысли и затащил меня в прихожую, прикрыл дверь. Картина с вазочкой со сладостями всё рисовалась и рисовалась, проигрывалась, как будто воображение заело. Как–то незамеченным прошло, что меня обнимают, легонько похлопывают по спине. Это только в кино красиво, когда на плече ревёшь; в реале в это плечо, как в платок, сморкаешься. Но Светозар рубашку не пожалел, пожалел меня. Точнее, похлопал слегка по спине и очень уверенно заговорил: — С чего ты взяла, что дело в твоём колдовстве? — … Так я сказала, а она… пропала же… — шмыганье носом получилось похожим на хрюканье; что ж я как поросёнок какой–то! Стыдно и страшно, ещё как; интересно, если я сейчас про Вовку спрошу — ответит? Светозар вдруг наклонился к моему лицу; я чуть не отшатнулась: куда так близко! Но он вдруг провёл у меня перед глазами висевшим на шее руническим знаком, словно паутину сдёргивал. Потом отошёл, вытянул перед собой ладонь, сжатую в кулак, раскрыл и дунул: так мелкие пылинки сдувают. — Я ведь предупреждал тебя: тёмные маги порой бывают очень убедительными. Хотела переспросить, а получилось только снова носом зашмыгать. Хорошо всё–таки, когда тебя без слов понимают! Не надо распинаться, выдумывать что–то: всё просто и понятно, без вывертов. — Думаешь, многие бы пошли на тёмную сторону, если б им прямым текстом говорили: мы злые, и зло творим? Серость вообще вещь удобная: куда захочешь, туда и повернёшь. Человека заставляют думать: что бы в мире ни случилось, в этом непременно есть его вина. А там и до самооправданий недалеко, и до самообмана. — Но я ж хотела, вот она и… — Ужасно, что твоя одноклассница пропала. Но дело здесь явно не в твоей магии. Главное, уверенно говорит. Мне бы хоть капельку этой уверенности; попросить, что ли, отсыпать? Светозар положил мне руку на плечо: — Магия так не действует — спонтанно, так, чтобы ты даже не заметила… — А вдруг из тёмных рядом кто был?! Исполнил… — пряники с вареньем в виде кучи маленьких Катенек назойливо скакали по голове, пытались влезть в рот; я почти наяву чувствовала вкус проклятой клубники. Что со мной не так?! — Чтобы стереть человека, нужны огромные силы. Но есть и свои нюансы. Если человек исчезает из мироздания, он исчезает и из памяти. Твою одноклассницу не вспомнил бы никто — ни родственники, ни друзья, ни даже ты сама. Вдох–выдох. Как говорил Карлсон, спокойствие, только спокойствие. По крайней мере, пряничные Катеньки временно отступили, перестали колоть меня мелкими заточенными леденцами. Знатно я, наверное, смотрюсь — опухшая свинка! И с чего я вообще решила, что Катенька в самом деле пропала? Может она, как Фотька из сна, к Кирюшеньке своему смотала. Может, он и не выдуманный. — А её как–нибудь найти можно?.. Магией, в смысле, — я попыталась отойти и сделать лицо поадекватнее, чтобы не казаться такой нюней. Чуть что — реветь, себя винить! Ерунда какая. Лучше с силами соберусь, и найду Катеньку. Чего зря сидеть! Будут меня хвалить, как самую натуральную героиню, может, по телику покажут. Телик… одно хорошо: с исчезновением подлизы бабка на время забыла про сериал. — Лучше тебе пока не высовываться, — покачал головой Светозар. — Пока Огнеслав здесь, никто из нас не может чувствовать себя в безопасности. Тем более что его сын… — А он говорил, что нет такого мага, а отца у него Иваном зовут, — само собой вякнулось. Светозар не смутился, только посмотрел на меня глазами — прозрачно–зелёными, как в нашу первую встречу. — По паспорту он, может, и Иван. Да только имена, которые дают при рождении — ничто по сравнению с истинными. Их человек находит сам. Кто–то выбирает, как ты, Рогнеда. Кому–то истинное имя дают при посвящении. Ничего себе новости! Создаёшь персонажа для ролёвки, а потом — раз! — и это твоё истинное имя, оказывается. Хотя логика есть: персонажа–то клепаешь такого, чтоб играть за него приятно было! А чаще всего получается приятно, когда герой как ты, но во всём чуточку лучше. Или не чуточку. Тут кому на сколько чувства меры хватит. — Возвращайся домой. И постарайся не высовываться. Недавно в центре была авария… думаю, без Огнеслава не обошлось. Держись подальше от него и его сына! Вот уж кто воистину умеет заговаривать зубы. Вроде бы всё снова объяснилось, и довольно складно; но что–то царапало, будто внутри кошка очень вредная засела. Кошка! И Руська ведь пропала, и Катенька; странно как–то, что все пропадают! Странно и жутко. Вдруг это я должна была пропасть? Или, скажем, Катеньку всё–таки украл Огнеслав — не магией стёр, а просто в машину сунул и увёз? Или Светозар так меня утешал, а на деле я виновата?! Кому верить–то, спрашивается?! Про себя я думала всякое разное, а на деле уже набирала номер Лапанальда Радиевича — он бабе Свете оставлял, вроде как на всякий пожарный. В школе мало чего полезного говорят, но всё–таки там учили: хочешь понять чего–нибудь — посмотри со всех точек зрения. Попробуем… — Алло! — естественно, трубку схватил Вовка; дед у него, конечно, на глухого не похож, но всё–таки старик. Я начала рассказывать: и про Катеньку, и про слова Светозара. Говорила быстро, постоянно косилась на дверь кухни: вдруг выйдет кто? — Вика? Ты, что ли?.. Тебя почти не слышно! Да что ж за ерунда! Сколько лет телефон работал, а тут — нате! Хотя не удивлюсь, если у Лапанальда с внуком стоит древний телефонный аппарат, не с кнопками, а с диском, который крутить надо. — Пропала она, понимаешь?! Светозар говорит, не я это, а всё равно… Ничего не понимаю! В трубке затрещало, запыхтело; сквозь помехи с трудом прорвался голос Вовки: — Не понимаешь?.. А ты оглянись! Иногда посмотришь — и всё кругом совсем другим окажется… Он ещё что–то продолжал говорить, но шум стал громче, как будто что–то засело в проводах и принялось в голос рычать. Щёлк! — и короткие гудки. Делать нечего, пришлось трубку вешать. Спросила совета, называется! Легко сказать — оглянись; объяснил бы ещё, куда смотреть–то! Телефон зазвенел снова, и кажется, даже подскакивать начал от нетерпения, как живой. Наверняка перезванивает! Но вместо помех и Вовки послышался голос Стеллы: — Ты там как, жива? Ладно, неважно. Мне тут Светик говорил, ты про сериал бабке наврала, а как отвертеться, не знаешь. Только этой язвы сейчас не хватало! Не так всё было. Когда львов укрощаешь, все методы важны, все нужны; в споре с бабой Светой — то же самое. Само оно вырвалось, само! Стелла, впрочем, не ждала ни ответов, ни оправданий и трещала себе дальше: — У нас тут кастинг завтра намечается… На главную роль, между прочим! Им как раз школьница нужна, говорят, надоело постоянно одни и те же лица на экране видеть. Попробуешь заодно своё… магическое обаяние! — и смеётся. Странно: я ведь затем Светозару и рассказала, чтоб он как–нибудь на Стеллу повлиял. Не буду ж я сама у неё просить подачку. И вдруг — так не вовремя! Сейчас бы Катеньку искать, или Огнеслава, неважно, кого, хоть даже Руську… Я хотела уже отказаться, как вдруг в коридор высунулась баба Света: — С кем ты говоришь? Под тяжёлым взглядом само выдавилось: — Это Стелла… ну, насчёт сериала, помнишь? Куда я там, напомните, собиралась отступать?..
Глава XLIX Белый сарафан, красный потолок
Я уже говорила, что обожаю кастинги? Нет? И не скажу никогда, даже под пытками. Терпеть это убожество не могу: сгонят человек десять–двадцать и заставляют дурью маяться. Песни там пой, стишки читай, разве что на стульчик не ставят. В нормальном–то состоянии бесит, а когда волнуешься, так вообще жесть полная. Вечная тема: вроде и нет Катеньки рядом, а всё равно жить мешает. А ещё как–то давно загадка сочинилась: знаете, в чём вы никогда не увидите приходящих на кастинги актрисок? Ответ: в адеквате. Нет, со времён, когда мне какая–то мамашка на платье «случайно» сок вылила, чтоб я не такой милой смотрелась рядом с её дочуркой, ни шиша не изменилось. Не девчонки, а корзина со змеями; вроде и не говорят ни о чём плохом, а чувствуется — злюки. Стелла сказала, что кастинг будет в Подмосковье, вроде там уже для съёмок всё обустраивают, а режиссёру ну очень хочется поглядеть на девчонок, так сказать, в декорациях. Она ещё — типа по секрету — сказала: там уже не просто так, а второй или третий круг отбора; меня, считай, по блату протащили. Про это я бабке, конечно, не сказала: пусть думает, что я сама. — Долго ещё ехать–то?! — простонала одна актриска, вроде Женя. Говорила она, правда, с жутким акцентом и требовала называть себя Джейн — мол, папаша английский граф. Знаем таких графов, на рынке хурмой торгуют. — Устала — обратно езжай! Кто сниматься хочет, тот потерпит. Правда, Станислав Аркадьевич? Станислав Аркадьевич — это режиссёр; а где мы — так в автобусе, дружно катим от станции к месту съёмки. Баба Света хотела с нами поехать, но не разрешили. Водитель, он тоже из киношников, так и сказал: — Согласие на участие в кастинге вы подписали, спасибо, конечно… Ваша девочка настолько несамостоятельная?.. Сама не разберётся, как и что? Все актриски, претендовавшие на ту же роль, расхихикались; молодец бабка, обеспечила рекламу. Хорошая ж из меня актриса будет, при такой–то дрессировке! Естественно, пришлось выруливать: — Вы её не слушайте, она пожилая, по поводу и без волнуется. Бабуля, дорогая, идите домой! Если что, я мобильник взяла. Глупой, бесполезной размазне Вике так с бабушкой разговаривать не положено: хамство и всё такое. А будущей актрисе, которой осталось только режиссёра заколдовать, чтоб правильно выбирал, всё можно. Оправдала ожидания и денежные вложения, по нужной дорожке пошла и прочее бла–бла. Ради того, чтоб мной хвастаться, бабка меня и на Луну бы отпустила. И вот катимся, с виду все радостные, а на деле — как подушечки для иголок, все утыканные. А я ёжик, мне
Глава L: Оглянись!
— Значит так! Да вы поближе встаньте, чего вы где–то там топчетесь, чтобы все слышали… Не люблю, знаете ли, дважды объяснять. Сколько не припоминаю кастингов, а везде народ нервный. В смысле, не претендентки, с ними–то всё понятно, а сами киношники. Побочный эффект творческой натуры, что ли. Все, кому перед камерами не крутиться, из стороны в сторону мечутся — кто аппаратуру проверяет, кто просто места себе не находит. Станислав Аркадьевич, как видно, режиссёр начинающий: ходит туда–сюда, губы кусает, и глаза — серьёзные–серьёзные. Так на людей не смотрят; на материал какой–нибудь, на глину — ближе будет. Он словно бы немного злился: на меня, на актрисок, на парочку снующих рабочих с камерами и проводами, даже слегка — на Стеллу. И постоянно на часы косился. Занятой, наверное. Уговариваешь себя, уговариваешь, а по сторонам зыркаешь: вдруг притаилась где летевшая за автобусом сова. Нечисть, она такая, коварная, где угодно сныкаться может. — У нас, так сказать, планируется большой проект! Спонсирует наша дорогая, уважаемая… — Вы меня в краску вгоняете! — захихикала Стелла. И не сказали вслух, кто спонсор, а дураку всё понятно. Блин, непруха! В титрах же напишут, кому благодарности, ещё решит бабка, что я не за талант пролезла, а чисто мне одолжение сделали… — Итак! Вы играете Настю, это девушка–школьница. У неё проблемы в семье: отец пьёт и избивает её, мать ударилась в религию… Глубокий образ, драматический, м-да. Она находит языческую святыню и обращается к чёрной магии… Он там что–то ещё порол про святыни, но слушать стало неинтересно. Всё–таки русские сериалы есть сериалы: либо сюжета нет вообще, либо берётся упрощённая версия чего–нибудь зарубежного. Того самого зарубежного, где сюжет — смотри пункт один. Ладно, мне не лекции о сценариях читать, мне сосредоточиться. — … Суть сцены: Настя проводит ритуал, чтобы изменить свою жизнь, но она пока не знает, сколь катастрофичными будут последствия… — Нравится сценарий? Моё, родимое! — прозвучало в голове. Может, не такая она сволочь, эта Стелла? Роль как для меня писали: тут вам и магия, и внезапный страх делов наворотить… Разве что папаши–алкоголика и православнутой мамы у меня нет, но это стандартные образы для кино, без них типа нереалистично. — Текста немного, сами видите… Мне важен язык тела, хотя без голоса, конечно, тоже не обойтись… М-да. Закашлялся, снова на часы посмотрел. Да чего он ждёт–то?! То ли лицо у меня перекосилось слишком, то ли Стелле самой ждать надоело, а только она почти сразу надула губки: — Мы начнём сегодня, или нет? Время–то не ждёт! Станислав Аркадьевич посмотрел на неё почти злобно: глядишь, кинется! Но почти сразу его глаза вновь потухли, видно, досчитал мысленно до десяти, повторил про себя нечто вроде: «У кого пиастры, тот и командир». Вскоре один из снующих киношников сунул нам бумажки с текстом под аккомпанемент бормотания режиссёра: — Вот, ознакомьтесь, так сказать… Вслух попрошу не читать — помешаете другим готовиться. Помните, непосредственная реакция — самая ценная, м-да… Так распинается, будто артхаус какой мутит, а не идиотскую поделку на вечерок–другой. Чего стараться, и так ясно: меня выберут. Стелла же всё решает! Скажет этот мужичок: «Не возьму твою девчонку, никакая», — а она ему: «Тогда на свои бабки снимай». Хотя и так справлюсь, невелика наука — покривляться. Реально сыграть, чтоб за душу брало, искусство, конечно: а вы видели, чтоб в сериалах реально играли? Мне не довелось как–то. «Выйду на крыльцо, простоволосою, не помолясь; поворочусь от лика Хорса ко тьме кромешной»… И пометки всякие, в стиле «Настя снимает крест, кладёт в траву, поворачивается лицом к Камню». Как тут на мистическую жуть настроиться?! Интересно, крест хоть дадут? Реквизит, как–никак. Декорации, хоть и плохонькие, да в тему. Представьте: поляна посреди леса, и деревья над этой поляной сплетаются, так, что полумрак кругом. А в центре торчит камень, тот самый, который в сценарии с большой буквы указан. Настоящий, видно, не имитация. Сразу видно, куда бюджет девали. «…Неси, Семаргл быстроскрылый, весть мою: от Даждьбога, прародителя моего — отрекаюсь…» Холодок по коже побежал — и не в ветре дело. Я не язычница, конечно, но кой–чего читала. Нет, оно понятно, в киношных заговорах так обычно и происходит: чем больше настоящего, тем достовернее. Как рассуждают: язычников у нас немного, а те, что есть, ребята не обидчивые. Огляделась: другим вроде нормально, читают себе, бормочут… Чувство–то какое противное! Вроде того, как если бы кто–то левый предложил разрисовать парочку икон, типа, тебе ничего за такие дела не будет. Не в том же дело, будет или нет! Как выкину такие речёвки к чертям собачьим… Ага, а потом бабка меня выкинет. И будет у нас с выдуманной Настей полное духовное единство. — Да чего вы там возитесь? Сказали же вам — непосредственная реакция! Почитали? Посмотрели? Ну и ладушки! Давайте, сначала с текстом, потом вызубрите! — Стелла хлопнула в ладоши и вдруг ухватила за руку меня. Чего? Куда? Уже?! — Ну, действуй, Рогнеда — хихикнула как–то странно, и руку подняла, будто вот–вот по носу щёлкнет. Я отшатнулась, естественно — не маленькая! — Девочки, девочки, разойдитесь как–нибудь… По краям поляны пристройтесь, что ли! Обзор закрываете, м-да. И куртки снимите, а то что как принцессы, будто минус двадцать… — торопливо, слишком. Актриски пошушукаться–то не успели, как их распихали вокруг камня. И вот стало тихо. — Мотор! С меня куртку, естественно, тоже стянули, и оттого всё стало ещё нереальнее — ноябрь, а не холодно. Магия кино, скажете? Да не, тут без кино, просто магия; все звуки уплыли куда–то, будто выключили голоса, и остались в целом мире я и Камень. Который не бел–горюч, а очень даже сер, как будто мхом даже порос. Слова по горлу карабкались как–то уныло, без энтузиазма, и тут же, у самого рта, срывались обратно. Давай, Рогнеда, не тормози. Кому тут дело до твоих мурашек! — Выйду на крыльцо, простоволосою, не помолясь… — крест на шее из ниоткуда взялся, видать, тоже Стелла постаралась. Крест и крест, подумаешь, чего в нём такого: христианское ж добро, для выдуманной Насти вряд ли значимое. А может, она знает всё–таки? И про то, что вертикальная полоса — мировое древо, а черта в верхней части — мир Прави… — … Поворочусь от лика Хорса ко тьме кромешной… — крестик я в итоге не положила, а уронила, со стороны — будто даже бросила. Ничего, Насте это в самый раз. Так и не найдя за ветками, где солнце, я повернулась к Камню. Мне кажется, или правда темнее стало?.. Наверное, невидимое солнце за тучу зашло… — Неси, Семаргл быстроскрылый, весть мою: от Даждьбога, прародителя моего, — отрекаюсь! Нервно выходит, слишком, и руки трясутся; Станислав Аркадьевич, краем глаза вижу, чуть голову склоняет: нравится ему! Ещё бы, Настя и по сцене должна бояться. Если в потусторонщину не веришь, и то испугаешься, а если веришь… без комментариев. — От Перуна, громовержца, — отрекаюсь! Зубы стучат, и коленки трясутся; чего, казалось бы, такого? Как в темноте оказалась: знаешь, что нет тут чудовищ, а поди ж ты — вглядываешься, боишься, шевельнётся кто. — От Стрибога, ветра несущего, — отрекаюсь! Оглянись… Будто сам ветер слова принёс, грустно, будто вздыхает, жалеет. Воображение?.. — И не видать Мокоши пряжи моей, ибо от неё, как от прочих, — отрекаюсь! И тут я замолчала, хотя заговор ещё не кончился. Почему так темно? День ещё, а не видно ни зги; только листок с текстом как будто светится, взгляд притягивает… Оглянись. — … Правду–истинную знаю, и наперёд принимаю… «Как от богов, от плоти своей отрекаюсь, от дыхания своего, от имени»… Закончить, это же просто! Ведь не я клятву приношу, а выдуманная Настя… Но язык будто примёрз; всё темнее, темнее, и уже в самом деле не видать ничего, кроме Камня. Будто выстроился между мной и Камнем короткий коридор, и не Камень это вовсе — ворота, а за ними ждёт… кто? Оглянись! И, повинуясь голосу в голове, я обернулась. Отступила немного тьма, и дала разглядеть: кружится вокруг поляны хоровод самой разной нечисти. Нет камер, и киношники — уродливые, заросшие шерстью твари; вместо проводов сверкает в траве змеиная чешуя. Не изменились только девочки–актрисы: они настоящие, живые, только смотрят странно. Блестят глаза — и чудятся стеклянные взгляды чучельных сов. Как во сне. Рядом, всё там же стоит Стелла; но что с ней такое? Молодость с лица стекла, как краска. Женщина осталась, черноглазая, светловолосая, но сразу видно: хорошо за сорок, и вовсе не красавица. Обычная. Но не удивительно почему–то: она всегда такая была. Просто я не так видела. Среди веток затерялась та самая сова, только теперь отросли у неё женские космы, и скрюченные руки тянулись то ко мне, то к девчонкам–актрисам; если б не давний сон, не признала бы Маланью. Страшилище, жуткое, но ей так и положено: не Ара она вовсе, а Мара, самая настоящая. Стисни зубы, Вика. Ты знаешь, что увидишь сейчас. На другом конце тёмного коридора, будто отрезая путь к отступлению, стоял вовсе не Станислав Аркадьевич; не уверена даже, что существует такой человек. На меня смотрели знакомые, раздражённо пожелтевшие глаза. На ум шли слова, сами; только не написанные на бумажке — другие, будто всплывавшие из глубин памяти. Моей ли?.. Может, их знала не я, другой кто–то, но сейчас он подсказывал мне, шептал на ухо: — … Ко тьме кромешной поворочусь, и у того, кто сокрыт в ней, спрошу ответа. Правдою многое нарекали, истину же сокрыли. Слова мои яда полны, и потому отрекаюсь от них, покуда не прозвучит ответ. Светозар нахмурился, и клубящихся теней стало больше. Они не тронут, не тронут, пока не произнесена клятва, пока не окончен ритуал. Больше клятв на ум не шло, не шло и вопросов, и потому я закричала, так, что сова-Маланья чуть не рухнула с дерева: — … Так прежде, чем прозвучат слова, скажи мне правду!
Глава LI Скажи мне правду
Пусть собирались тени, а среди дня наступила ночь, Светозар медлил: как прежде, он прохаживался туда–сюда, не выходя за границу освещённого коридора, и глаза, холодные, бесцветные вовсе, сверкали во мраке. Прежде я видела там тепло — оттого, что хотела видеть. — Ты требуешь ответа, Рогнеда? — улыбка, кажется беспомощной, но это очередная маска, шелуха; дунь — слетит. — Быть может, сначала задашь вопрос? Холоднее, всё холоднее; то ли взгляд морозит, то ли проглядывает сквозь ненастоящее лето вполне реальный ноябрь. Не бойся, Вика, это как в школе: тебя не станут бить, пока не испугаешься, пока не заплачешь. — Кто ты? — Светозар, сын Белослава. Я прислушалась к оберегающим голосам, но они молчали: нет, не солгал. Имя… с ним сродняешься, привыкаешь. Откажешься от имени — откажешься от себя. Оно — такая же личина, такая же маска. Никогда религиозной не была, но второй вопрос сам собой вырвался: — Ты Дьявол?.. Смех — это не ответ, конечно, но прежде прозвучал именно он. Светозар смеялся, но не так, как это сделал бы скромный молодой учёный, пусть даже маг: — Владимир, суемудр, так бы и сказал. Видно, что–то на лице отразилось, потому что он передёрнулся: — Не мальчишка; не о нём речь. О другом Владимире, о Святославовиче. Мысли путаются, и голова кружится от мельтешения нечисти. Но новый вопрос должен прозвучать. Замолчишь — и темнота сомкнётся. Откуда знаю?.. Будто шёпот в голове. Голоса. Множество девичьих голосов. — О… князе?.. Абсурдно, глупо, нелепо; но воспоминания кружатся, и книжки по истории всплывают, одна за одной. Новгород, крещение Руси, просвещение и грамотность… Рогнеда. — Ты просила ответа, хотела знать, кто я; что же, договор терпит невысказанное, но не терпит лжи. Я был советником Рогволода, полоцкого князя. Думаю, ты оценишь иронию: другие желали власти, а я вовсе не жаждал её. Но я, и никто иной, стоял в тени за его плечом; прочие смотрели со стороны. Отступает уверенность, отступают голоса, и холод переполняет, до самого сердца; он говорил обычными словами, в которых пугала даже не суть. Нет, пугало другое: не получалось усомниться. Я смотрела — и видела выцветшие до белизны глаза древнего старца; морщины — глубокие, будто кожа растрескалась насквозь, до самого мяса. Она была гордой, и не видела тех, кого считала ниже себя, и однажды горько поплатилась за свою гордыню. Как могла бы поплатиться я. — Забавно, — усмехнулся старик, — ты не знала, не могла знать Рогнеду, но судишь очень уверенно; но ты угадала, вы в самом деле похожи. Разумеется, княжеская дочь не могла самовольно говорить с мужчинами, не принадлежащими к её роду. Но мне… мне Рогволод верил, и потому я видел её, час за часом, день за днём. Бесцветные глаза, бесцветный и голос. Он словно забыл, что я должна спрашивать, и давал ответы прежде, чем звучал вопрос: — Ты думаешь о любви. Да, я любил Рогнеду, быть может, один из немногих; но куда мне до княжеской дочери! И не в Рогволоде, и не в её братьях было дело: пожелай она бежать, ничто бы нас не остановило. Но до конца меня никогда не отвергали. Я мог — и она знала — разделить с ней истинную силу. Колдовство забавляло её, точно игра. Мне всегда казалось: в древности люди были другие. Чем дальше в глубь веков, тем меньше человеческого. Но как складно ложилась история! Роза Родионова… не было никакой Розы, это Рогнеда пожелала призвать зиму среди лета и, смеясь, скользила по тонкому льду; она выпархивала на встречи с отцовским советником из окна горницы и лихо отстригала мешающую косу, чтобы после хватался за сердце отец. Ничего не изменилось. — Она отказала Владимиру — и снова я предложил ей бежать. Я сказал: князья могут принести тебе золото и славу, но принесут ли они то, что могу дать я? Рогнеда не давала ответа; лишь когда донеслась до неё весть, что на Полоцк идёт новгородская дружина, она согласилась. Мы должны были встретиться, встретиться у реки… Почти по–настоящему предстала перед глазами мозаика, всё яснее, всё ярче выстраивающаяся — кусочек за кусочком. Безумный бег по лесу, обледеневшая река — каждый глупый и пустой кошмар вдруг обрастал смыслом, обретал плоть. Теперь понятно. — Дружинники Владимира нашли её раньше меня; но и тогда я пошёл за ней. Как прежде из–за плеча её отца, смотрел я теперь из–за спины новгородского князя; я назвался другим именем, притворился священником, христианином. Я шёл за ней, шёл, как раньше, но всё так же оставался позади. Бессильная злоба, многолетняя горечь… Я представляла их, мысленно добавляла в монотонный рассказ, не затем даже, чтобы ощутить сочувствие. Просто тогда будет не так страшно; тогда не будет слышаться за внешне равнодушными словами уставший, давным–давно омертвевший изнутри человек. Так будет проще. И вовсе не трясутся руки. — Можешь не притворяться, что жалеешь меня, что понимаешь… не понимаешь, не можешь даже представить. Я ждал, надеясь однажды назвать её своей; но лишь на смертном одре Рогнеда призвала меня к себе. Сожаление… вот и всё. Она сказала: жаль, что я не бежала с тобой вместе. И тогда я поклялся. Поклялся, что когда–нибудь я подарю ей то, чего не смог бы ни один из живущих: новую жизнь, придя в которую, она встанет рука об руку со мной. А голоса вдруг стали громче, отчаяннее; теперь они заглушали всё кругом. Я вдохнула, прислушалась — и они, не я, заговорили моими губами: — Ты искал девушек, принявших её имя. Я должна была отречься от себя, чтобы ты смог призвать её душу снова. — И ты отречёшься, — вместо старика передо мной вновь стоял знакомый молодой мужчина, — посмотри сама! Кем ты была до того, как встретилась со мной? Хочешь правду, так получай до конца: ты была ничтожеством, никем! Даже твоя семья с радостью отреклась бы от тебя. Мелькнуло в круговороте нечисти знакомое лицо: баба Света! Она–то здесь откуда? Но именно бабушка выплыла из темноты, замерла у границы коридора. Она поджимала трясущиеся губы, замахивалась унизанной перстнями рукой: — Не годится, никуда не годится! Я тебя кормила, воспитывала… где благодарность, а?! Была бы хоть талантливая, а так… И по лицу, точно нагадившую псину. Бабушка подходила всё ближе, хмуря брови; один за другим, она раздирала на куски и выбрасывала в темноту старые рисунки, мои. — Вся в мать пошла! Говорила Алёше, надо было на Марише жениться, и дочка была бы — загляденье, красивая, как куколка… В носу закололо, и внутри что–то сжалось. Как руку под рёбра сунули и стиснули сердце. Сильно ухватили, даже больно; я отшатнулась — и натолкнулась на маму. Спаси меня, защити, разве ты не видишь, как мне плохо?! Но мама пожала плечами, сказала что–то по–немецки — и вдруг сделалась прозрачной, как дым, и я никак не могла взять её за руку. Подожди, пожалуйста, подожди. Помнишь, я потерялась в супермаркете? Знаю, я плохая девочка, не должна была отходить; но как я без тебя выйду? Высокие потолки, много чужих людей. Я плакала, кричала. Помнишь, помнишь, там был отдел с игрушками? Мне показалось, что там, в коробках, такие же маленькие девочки. Ты же не дашь засунуть меня в коробку? Не дашь продать какой–нибудь чужой маме, другому папе?.. Повинуясь воспоминаниям, появился и папа; но не настоящий, а марионеточный, кукольный. Нитки тянулись к рукам Светозара; вот они оборвались. Вместо папы — безвольная куча какой–то рухляди. — Смотрите, смотрите, ревёт! — заржало из темноты голосом Костяна; и сразу — новые смешки, со всех сторон; ещё шаг назад — и вдруг спину обожгло. Слишком, слишком близко светящийся Камень. «Настя кладёт руки на камень и заканчивает клятву. Конец сцены». — Что будет, если я соглашусь?.. Он улыбается, улыбается. Как будто не услышал «если». — Уступишь место Рогнеде. Ты не почувствуешь боли, не почувствуешь ничего; просто со временем её память, её сущность сменит твою. Но до того у тебя будет время на счастье. Ты же хочешь быть счастливой?.. Сквозь темноту проступила наша кухня. У плиты стояла баба Света — потолстевшая, в платочке. Запахло пирожками — так, что рот наполнился слюной. За столом сидели мама с папой, и изредка смотрели друг на друга — по–особенному, видно, что друг другу не чужие. Сосредоточенно мурлыкала Руська. Одно место пустовало. На мгновение вся счастливая семья посмотрела на меня с ласковыми улыбками; а ведь на меня и раньше так смотрели, просто я уже забыла, так давно это было… Может, и правда ещё не поздно? Наверное, так и должно быть. Может, мне просто привиделась вся эта ерунда — с исчезновениями, с разводами, со строгой бабкой; и тогда я — ненастоящая, а настоящие они. Когда на рисунке неправильная линия, её стирают… — Решай, — голос Светозара заполнял всё кругом, давил, точно душное облако. — Откажешься — и я заберу всё, что дал. Отца, любовь семьи, магию… Кем ты останешься без всего этого?! — Викторией Романовой. Всё правильно: рисунки шлифуют, доводят до идеала. Но я — не рисунок, а человек. И мама с папой, и бабка, и даже идиот-Костян — люди. А людей, по–настоящему злых, не бывает. Даже Светозар, сколько бы лет назад он ни утратил человечность — не воплощённая тьма. — Что?! — думает, что ослышался; ну–ка, подумает ли, что и глаза обманывают?! Потому что я иду — иду, оттолкнув с пути скалящуюся бабку, не оглядываясь на исчезающую маму. Уж извините, что не держусь за ручку. Девочка выросла. Сама найдёт дорогу. Ближе, ближе к Светозару, и ярче свет; щупальца темноты отступают, и нечисть, до того кружившаяся, скулит и ёжится на крохотном её клочке. Так разбегаются тараканы, стоит включить лампочку. Больно… да что такое больно! Проблемы, они как ветрянка: будешь болячки расчёсывать — на всю жизнь останутся, перетерпишь зуд — сойдут. И будет гладкая, белая кожа; будет гладкая жизнь. — От сказанных ранее слов, от клятв, данных в минуту сомнения — отрекаюсь! — в лицо, в глаза, без страха. Показалось, или на мгновение даже древний колдун дрогнул, и вместо досады промелькнуло в его лице нечто иное?.. Неважно. Потому что выбор сделан. Потому что любовь и семью не клянчат, как петушка на палочке. Потому что я — это я, а не Рогнеда. — Что ж, ты сама выбрала этот путь. — Светозар не говорил громких слов; не позволил себе даже досады. Просто слегка поморщился, будто всадил занозу. Наверное, когда тебе много сотен лет, чувствовать просто устаёшь. А мне пока рано уставать от жизни. Он посторонился; коридор теперь пролегал дальше, сквозь темноту. Страшно шагнуть туда, за грань, но нужно; и ободряющий шёпот за спиной сушит слёзы, будто не ветер вытирает их, а чья–то ласковая рука. Я должна исправить ошибки. Шаг — и я дома, в гостиной; за ноутбуком сидит Алёшка, уже слегка бородатый. Но чуть присмотришься — и видишь пустоту, пыль, паутину. У Виктории Романовой нет отца; исчез, умер — не так важно. Лично мне нравится думать, что он сбежал на Тибет и стал монахом. — Ёжик, ты чего? Если закрыть глаза — наверное, будет легче. Я протянула руки к фальшивому папе — и сложила его пополам, точно лист бумаги, точно старую, давно пылящуюся в альбоме фотографию. Он для меня и есть — фотография. Которую я сложу втрое, вчетверо, и спрячу как можно дальше; а лучше — сложу из неё самолётик. Пошире форточку; пахнет морозом и бензином. Туда, в бензиновую ночь — лети! Тебя не вспомнит баба Света, не вспомнит мама. Магия, может, штука и странная, но следы за собой заметать умеет. Шаг — и незнакомая больница с надписями на немецком. Переговаривается врач с медсестрой; я плохо язык учила, но откуда–то знаю — говорят про маминого мужа, говорят, он ни с того ни с сего свалился с осложнениями после гриппа, и лекарства отчего–то не помогают. Отчего? Потому что я ошиблась. Потому что думала — не будет чужого немецкого дядьки, и мама вернётся домой. Пусть он выздоровеет. Пожалуйста. Шаг — и в подвале, среди труб, шипит Руська. Вредный, жирный пушистый ком! Хотя уже не жирный и не ком — похудела, отощала даже. Но меня узнала сразу — подбежала, трётся об ноги, мяукает. Прости, кусок кошатины. Сразу додуматься надо было: нечисть животных боится, вот и убирает от себя подальше. Иди домой. Шаг — стройка, промзона. Внизу, в вырытой под фундамент яме, Катенька, вся в грязи; пытается вылезти, скребёт ноготками стены — и снова вниз. А хвасталась ведь, что в горы с мамой ездила, скалолазанию училась. Смешно — соврала, похоже, наша бравая пионерка. Я над ней посмеюсь, не раз ещё. Но руку протяну. Коридор распался; снова вокруг — поляна, самая простецкая, ноябрьская: облетевшая листва, морозец в редких лужицах. Ни Светозара, ни Стеллы, ни нечисти, только актриски, кажется, очень удивлённые. — Куда все ушли?! Ничего не помню! — пусть пищат, пусть разоряются. Сообразят рано или поздно, что кастинг не состоится. Ну–ка, где мой мобильник? В пару нажатий — знакомый номер: — Ба, привет. Сказали — я не подхожу. Баба Света разорялась, кричала в трубку, а я глупо улыбалась. Рука на сердце разжалась, и оно вдруг стало большим и тёплым. Растёт больше, больше — во всю грудь волна тепла: — Ба, я тебя люблю, ты в курсе? Просто… просто хотела сказать.
Эпилог
В декабре был школьный спектакль. И конечно, я играла злую тётку, а хромающая Катенька — подвернула ногу на той стройке — бедную сиротку Машу. Само собой разумеется, никаких всемогущих режиссёров в зале в тот раз не сидело: у них, наверное, и поважней дела есть, чем по школам рассекать. После школы, конечно, домой. Там праздник, как ни крути, но не по поводу меня, а по поводу мамы. Она вчера сказала: муж выздоровел, теперь ему ничего не помешает, как он раньше хотел, приехать в Россию. Вроде у него контракт какой–то с русской компанией, не сильно разбираюсь. Ладно, приедет — видно будет. Может, не такой он плохой, немецкий этот. Мама остаётся, а значит — да будут блинчики! Магазинные: баба Света у нас не кулинар. Даже разогреть — подвиг, стоит и ворчит. Но тихо, про себя, и слышно, как в соседней комнате, в телевизоре, говорят: — Со временем многие общины старообрядцев пришли в упадок, как, например, Громская община, окончательно распавшаяся после смерти Никанора Ефимовича Громского… Баба Света тоже услышала, и вдруг, ни слова ни говоря, кинулась в соседнюю комнату. Я и не знала, что бабки так бегать умеют! Я — за ней, чтобы увидеть: стоит, в экран смотрит, будто в трауре, и лицо такое… совсем человеческое. — Значит, помер, ирод, — бормочет, бормочет, губы сжимает, — Говорят — в восьмидесятые ещё помер… Разъехались все, разбежались… — Кто разъехался и куда? — заглянула в комнату мама. — Да чего теперь–то уже таиться. Я, когда молодая была, из дому сбежала. В деда твоего влюбилась, — и меня пальцем в грудь — тык! — но не больно, слабо совсем, — имя, веришь, сменила! Была Фотина Никаноровна Громская, стала Светлана. По мужу и отчество, и фамилию взяла… Всё боялась, думала — найдут! В дверь звонят, открываю, а всё боюсь: увижу Никанора. Так и скажет: собирайся, Фотька, погуляла — и хватит. И за волосы домой утащит. Я даже икнула. Вот так номер! Хотя и раньше догадаться можно было: Фотина — это почти как Светлана, только славянское, старое. И то, и то — «светлая». Привыкла почти к странностям, но эта вышла круче многих: смотрю на бабку — вижу большеглазую Фотьку, хватающую меня за руки, просящую помочь убежать… — Тебе девчонка удрать помогла, из деревни. Ты ей пообещала — дочку так же назовёшь, а родился папа… Ты меня так назвала! Сказала — имя красивое… Баба Света посмотрела на меня, чуть нахмурившись, будто вспоминала, сравнивала. Хотя с чего я взяла, что в том сне была собой? Может, я просто встала на место девчонки — той самой, которая помогла. — Знала, значит. Дед, что ли, проговорился? — Ага, — главное — улыбнуться пошире, — он самый! Пусть лучше так думает. А то скажу, что вживую все эти дела видела — не поймёт. Или в психушку потащит, на вменяемость проверяться. Ну это всё! У меня планов слишком много. Первым пунктом — позвонить Вовке. Он меня, вроде как, спас, хотя мог бы говорить и попрямее. Так что ещё под вопросом, кто из нас балда. Стали слышнее с кухни шипение, треск… — Блинчики! — всплеснула руками мама и кинулась спасать то, что осталось от предполагаемого праздничного обеда. А баба Света вытерла заблестевшие глаза и выключила телевизор, где вместо передачи уже шла реклама, и выдуманная, рекламная семья радостно, всей кучей мыла посуду. Это только дураки думают, что счастье пахнет стерильностью и мыльной пеной. На самом деле оно пахнет горелыми блинчиками.