Я люблю
Шрифт:
Он балагурит, а мне жутко. Вот оно, прямо передо мною, рукой можно тронуть то, что разлучило Варю со мной, отцом и матерью: гнилоовражский кабак, шелковый платок, брошенный на пол, и лимон. Варька прижимает его к груди и плачет. Столько отдала за эту драгоценность, а оказалась ненужной. Умер дедушка Никанор.
— Ну, пошли! — говорит Алеша. — Кто куда! Врассыпную. Охота, ягоды и грибы не любят артельной толкотни. Маманя, Саня, пока! Не увлекайтесь, почаще сотрясайте воздух ауканьем! Собираемся к полудню.
Он пошел в одну сторону, она — в другую, я — в третью.
Так
Иду себе и иду, по лужайкам и просекам, продираюсь сквозь кустарник, машинально нагибаюсь, машинально останавливаюсь, машинально гребу ягоды. Варя из головы не выходит. Где столько лет пропадала? Почему не давала о себе знать, когда еще и отец, и мать, и все были живы? Боялась мокрой веревки? Измазанных дегтем ворот? Или так возненавидела веревку, что знать ничего не хотела о Собачеевке? И даже имя свое возненавидела. Маша Сытникова! Знает или не знает ее историю Родион Ильич? Нет, такое нельзя доверить мужу.
Какое же я имею право раскрывать ее тайну?
Вот и все, вот и докопался до сути. Не она! Если даже и она, все равно не она. Тетя Маша! Марья Игнатьевна Сытникова. Всеми уважаемая жена Родиона Ильича Атаманычева, верная подруга Побейбога. Маманя. Так и зарубим на носу.
И я с утробной радостью, вдруг нахлынувшей на меня, закричал:
— А-а-а-а-у-у-у-у!
И там и сям — в горах, на озере, в ельнике, среди сосен, на полянах и в логах — загудело, завыло.
Затрещали кусты, и на лужайку выскочила маманя. Тяжело дышала. В огромных глазищах застыл ужас.
— Ой, какой же ты крикливый! Божевильна душа! Думала, медведь на тебя напал. Бодай тоби, дурню! Разве можно так лякать?
— Виноват, Марья Игнатьевна.
Она, чистая она! Такой же, как у отца нос, чуть курносый. Такие же, как у матери, волосы, густые, подсвеченные сединой. И глаза нашей породы. У бабушки были такие же очи, большие, темные, молодые. Она! Здравствуй, Варя! Здравствуй, пропащая! И до свидания! Не узнаю тебя, сестрица, до тех пор, пока сама не захочешь признать своего брата. Вот так и будем жить. Вместе и порознь. Открыто и закрыто.
— Ну, нагреб? — Маша заглядывает в мой туесок и шумно хлопает в ладоши. — Молодчина!
Вижу, чувствую, не ягоды ее радуют. Любуется братом. Светится вся, дрожит.
— Ну пошли дальше! — приглашает меня Варя.
Полянки и кустарник. Теплый свет и сумрак прохлады. Острые камни и топкие тропы. Из одного мира в другой переходим, и всюду нам хорошо.
В сырой и темноватой ложбинке она остановилась, достала из корзины маленькую, чуть пошире стамески, стальную лопаточку и начала ловко выкорчевывать пышное растение с длинными и узкими, похожими на перья листьями. Вырыла, отряхнула от земли, отправила добычу в корзину.
— Страусник! На него теперь большой спрос. Отваром корневища клопов травим. И против всяких глистов верное средство.
Не унесла с собой в могилу бабушка Груша своих знахарских тайн. И когда только успела Варька перенять ее опыт?
Каких только чудес нет на земле! Человек — это вся вселенная.
Вот о чем надо писать ударнику, призванному в литературу, а не высасывать из пальца худосочные
Маманя вдруг останавливается, поворачивается ко мне.
— Саня, ты на меня сердишься?
— На вас?.. Что вы! Уважаю и люблю.
— Да? А за что? Почему? За яки таки доблести?
— Хорошая вы.
— Яка я там хороша! Так себе. Поматросить да забросить надо! Шутковала с тобой плохо. Дразнила. Науськивала сама на себя. Братика приплела. Значит, не сердишься?
— Нет.
— Ну и хорошо! А я грешным делом думала, ты совсем протух, с черными жабрами живешь среди людей.
Стоим на поляне, залитой солнцем, вглядываемся друг в друга и разговариваем на опасную тему. Вокруг нас, как и тогда, в Батмановском лесу, некошеная, по грудь трава, темные кружева теней от деревьев, белые островки ромашек. Перекликаются птицы. Порхают бабочки. Пахнет земляникой, разогретой хвоей, заматерелой грибной сыростью.
Тишина звенит, как стрекозиные крылья.
Извечный лесной покой раскинул над нами свою паутину.
Сколько лет, да еще каких, прошло, пролетело! Сколько мы лиха хлебнули! Собачеевка. Мировая война, война гражданская. Разруха, голод, тиф, скитания. Нэп.
— Чем я вам не понравился, Марья Игнатьевна?
— А кому нравятся червивые шишки на ровном месте? Каждому глаза мозолят. И больно от них. И срамно. Настоящий пан — Санька Голота! Прямо-таки валет бубновый: с одной, верхней стороны — герой, историческая личность, а с другой, нижней — оторви да брось. Газета печатает одно, а молва другое разносит. Не знаешь, кому верить. Слава богу, своими глазами увидела, какой ты на самом деле, музейный или живой.
Нельзя мне сейчас выть от боли или хмуро отмалчиваться. Должен улыбаться.
— Марья Игнатьевна, чужой я вам, а вы так близко к сердцу принимаете. Почему?
Не отвечает. Губы ее затвердели. Чувствую, колеблется, сказать правду или не сказать. Скажи, Варя, скажи, сестрица!
— Ну и ляпнул! Чужих человеков не бывает. Есть чужие нелюди с руками и ногами.
Издали доносится звонкое, смачное чиханье Алеши. Одно, другое, третье. Ему и аукать не надо.
Мы с Варькой смеемся и откликаемся в два голоса:
— А-а-а-а-у-у-у-у!..
Глава седьмая
Заскрипели, завыли тормоза у встречного «линкольна». Темным дымком закурились скаты, намертво прижатые к асфальту. Задняя дверца директорской машины распахнулась, и послышался мягкий, веселый говорок Губаря:
— На сыщика и разбойник бежит! Садись, земляк, рядком, да поболтаем ладком.
Яков Семенович втянул меня в машину.
— Погоняй, Петя!
Шофер с превеликим интересом, как на ярмарочное чудо, посмотрел на меня, поехал дальше. Не впервые видит, а удивляется. Вот так теперь все поглядывают на меня. Под стеклянным колпаком живу. Прошли времена, когда можно было без всякого ущерба для своего авторитета и на паровозе дурака повалять, и на базарной барахолке потолкаться, и потрепаться с ребятами в забегаловке за кружкой пива, и в очереди за воблой или еще за чем постоять. Персона!