Я люблю
Шрифт:
Ася умолкает. Вглядывается в меня, ждет, что я скажу.
Нечего сказать.
Выпустила мою руку, тихо заплакала, опустилась на землю.
Жаль мне ее стало. Присел рядом. Закурил. Положил руку на ее голову. Вздрогнула, еще горше заплакала.
— Нравишься ты мне, Ася. Наговариваешь на себя, а все-таки хорошая.
— Хорошая?.. — Она вскинула голову. — Хорошая, да? Ну, еще скажи!
— Да, хорошая. Если бы я тебя встретил года полтора назад...
— И теперь не поздно, Саня. Хорошая, ей-богу хорошая! И еще лучше буду, вот увидишь.
—
— Любишь? Вы ж поссорились, разошлись.
— Помиримся. Сойдемся.
Ася отчаянно, опять слезным голосом закричала:
— Ладно. Я согласна на второе место.
— Что ты говоришь?
— А что мне остается?
— Вся жизнь у тебя впереди. Завоюешь свое счастье... Хмель на тебя заглядывается.
Ася отталкивает меня, садится поровнее, натягивает юбку на коленях.
— Уговорил!.. Все. Завязала. И не посмотрю больше в твою сторону.
Но она тут же обхватывает мою шею и прохладными губами прижимается к моим губам.
— Вот и все, попрощалась.
Глава шестая
Больше тысячи человек собралось под брезентовым куполом цирка-шапито. Со всех участков Магнитки слетелись ударники! Кумачовые полотнища опоясывают железные ребра циркового каркаса: «Да здравствуют богатыри пятилетки!», «На твоем рабочем месте решаются судьбы мира!», «Товарищи, друзья, братья, магнитные люди, будьте достойны великого времени!»
Мы будем достойны, а вот Быбы...
Остро пахнет конской сбруей, дегтем, зверями. Доносится львиный рык и шарканье хлыста о прутья клетки. Укротитель усмиряет разбушевавшегося «царя зверей». И на него раздражающе подействовал голос Быбы.
Провалилась с треском затея Быбы с парадом ударников. Пришлось ему устраивать обыкновенный слет.
Быба торчит на трибуне и, не отрывая глаз от бумаги, бубнит:
— ...Должны поднять энтузиазм на новую высоту!.. Должны повысить темпы!.. Должны равняться!.. Должны быть на уровне!.. Обязаны идти в ногу!.. Должны поднимать!..
Болтай для тех, кто тебя еще не раскусил, а я займусь чем-нибудь другим.
Докладчик все еще шелестит бумагами, сыплет цифрами. Не понимает, что несет. Сам себя не слышит. Ему сейчас можно подсунуть «Боже, царя храни!», не заметит, прочтет.
Соревнование — это организованный, умный, горячий, без оглядки на время, на усталость радостный труд, жар души, чистые руки, чистая совесть. Быбочкин от всего этого удален за тридевять земель. Он и соревнование несовместимы, как огонь и вода. Все, к чему он прикладывает свою руку, оказенивается, отдает мертвечиной, загрязняется, летит кувырком. Ударников с трибуны он расхваливает, называет хозяевами страны, творцами жизни, а на самом деле считает болванчиками, пешками: и так и этак можно нас шпынять, все стерпим, таковские. А себя он воображает осью, вокруг которой вертится Магнитка.
А ведь кому-то нужен такой Быба, шут гороховый, и его пустопорожняя затея. Кому? Не знаю. Только не нам. Не Магнитке. Не государству. Не партии. Тем, наверно, кто дело подменяет
Верховой ветер бушует над цирком: хлопает брезентом, надувает его, как парус в шторм.
Там, где обычно размещается оркестр, расположился президиум слета: Губарь, Гарбуз, Леня Крамаренко, четырнадцать человек. Пятнадцатый я. Не засиделся я на почетном месте. Увидел на галерке, под самым куполом, клюющего носом Алешу и быстренько перебрался к нему.
— Ты что, дрыхнуть сюда пришел?!
Алеша встряхнулся, протер глаза, улыбнулся.
— Да разве я один дрыхну? Всем скучно слушать граммофон. Давай заорем: «Регламент!..» Или свистнем.
— Не стоит. Себе дороже. Потерпи!
— Сил нет. Наперед знаю, что он скажет. Засекай!.. На основе великой нашей политики...
С трибуны, как эхо, доносилось:
— ...На основе великой нашей политики.
— Слыхал?.. Сейчас всю молитву до конца прочтет: в борьбе, под руководством...
Быбочкин отхлебнул глоток воды, вытер костяной лоб, снова уткнулся в бумаги.
— ...В борьбе... — и дальше слово в слово повторил все, что подсказал Алеша.
Мы засмеялись.
Председатель стучит карандашом по графину. Распорядитель с красной повязкой на рукаве устремляется к нам на галерку, грозно шипит:
— Безобразие! Мешаете работать!
Узнав меня, он сразу смягчился. Изобразил милейшую улыбку.
— Тише, пожалуйста!
Рядовых ударников можно приструнить без церемоний, а на члена президиума, на знатного человека, на «историческую личность» нельзя шуметь, если он даже и провинился. Вот оно как!
Выбираемся с Алешей через верхний ход на улицу. Гудит воздуходувка. Кажется, все ветры мира бушуют в ее чреве. На Магнит-горе полыхают красные облака, гремят взрывы. Все небо в ярких чистых звездах — летняя ночь выдает свою плавку.
— Хорошо!
Стою на площадке высокой железной лестницы, прилепленной к шатру цирка снаружи, и взахлеб пью свежий воздух да подбираю из сияющих созвездий четыре самые дорогие для меня буквы. Так и этак примериваюсь к Большой Медведице и к прочим неизвестным мне звездам. По всему небу шарю взглядом и нахожу, что надо.
Лена! Лена! Лена!
Где она теперь? Что делает? Думает ли обо мне? Соскучилась? Ах, гений! Помирись! Возвращайся! Буду любить тебя в тысячу раз сильнее. Умнее. Бережливее. Нежнее. И всегда буду бояться потерять.
— Ну, Саня, о чем ты?
— Что? — Я даже вздрогнул. Испугал меня Алешка.
— Я спрашиваю, о чем ты размечтался?
Перевожу взгляд со звезд на лицо Алешки и думаю: сказать ему или не сказать, как люблю Ленку, как напрасно терзался ревностью, как ни за что ни про что обижал ее и как, дурень, подозревал его в покушении на мое счастье. Почему бы и не сказать? Друг все должен знать о тебе, плохое и хорошее. Все поймет. Странно, что мы до сих пор не говорили с ним о Ленке. Столько обо всем болтали, а тему любви с опаской обходили далеко стороной.