Я люблю
Шрифт:
Вглядываюсь в зрелое и все еще юное лицо сестры и ясно вижу ее прошлое и будущее. Да, только была она красивая и всегда будет такой с Побейбогом. В добром огне любви сгорают, не оставляя и пепла, все прежние обиды и страдания.
Так и у нас с Ленкой будет. Она еще не простила меня и надежды никакой не подала, но я верю: не навек мы рассорились. Не сегодня, так завтра помиримся, опять породнимся. Знаю я теперь, как и где надо зарабатывать любовь любимой. Не буду несчастным! Не хочу. Неестественно человеку быть несчастным.
— Я люблю тебя, Ленка! И всю жизнь буду любить! Слышишь,
Издалека-далека, от Уральских гор, из новогоднего сказочного леса, с вершины Магнит-горы, с подоконника молодоженов, из стеклянного домика у подножия домны, со всех дорог, истоптанных ногами Ленки и моими, на воздушной волне ночной фиалки доносится до меня ее нежный шепот:
— И я люблю тебя, паршивец!
Глава четвертая
Отощавшие за ночь воробьи появляются на моем подоконнике. Распушив крылья, воинственно подпрыгивая и щебеча, они мигом расклевывают хлебные крошки и разлетаются,
Время первых гудков, гимнастики, последних известий, умывания, усиленной работы почтальонов, сдачи и приема смен. Время, когда человек меньше всего задумывается над жизнью.
А я лежу с открытыми глазами и думаю, думаю... Вот так теперь начинаю и кончаю каждый свой день, рабочий и выходной. Надеюсь и отчаиваюсь. Верю и не верю. Нахожу и теряю. Сомневаюсь и утверждаюсь.
Жизненные проявления!.. Не поздно ли ты спохватился, Голота? Не после ли драки начал размахивать кулаками?
Нет, нет и нет! Вовремя, в самый золотой свой час взялся ты за ум. Впереди у тебя полвека жизни: труда, борьбы, находок, разочарований и новых, умудренных опытом и неудачами исканий. Шагай, мчись по жизненным просторам! Но не бесследно. Не с легкостью мотылька-однодневки. Пусть всюду, где поработаешь, возникнет не только глыба угля, чушка чугуна, но и оставит след твоя человечность.
Проявляет себя по-настоящему тот, кто знает, что мир держится на плечах трудового человека, кто вкладывает свою богатырскую долю в настоящую и будущую жизнь, кто чувствует свои корни и в прошлом. Да! Безначально, бесконечно хорошее в людях. Ленин довел до конца то, что в разное время, в разных концах земли начинали Спартак и Степан Разин...
Кто-то стучится в дверь. Давай входи, ранняя птаха!
Почтальон! Обычно он тихонько подсовывал под мою дверь почту и удалялся. Сейчас он, небритый, в запотевшем картузе, переступает порог. Улыбается во весь щербатый рот, перекантовывает брезентовую сумку с бедра на тощий свой живот, торжественно объявляет:
— С вас причитается, товарищ Голота! Богатырь!.. Да еще и победитель! Вот...
Сует мне в руки пачку газет, московских и уральских, козыряет и уходит не солоно хлебавши, без того, что с меня причитается.
Пошутил дядя? Дурака валял? Или в самом деле что-нибудь напечатано обо мне?
Разворачиваю газету, сделанную наполовину, если не больше Свежей головой. Узнаю его руку. Где много звона, где высокий штиль, там и Гущин.
«Слава вам, богатыри-победители!..» Такая шапка украшает первую страницу газеты. Посмотрим, что под ней. Вот тебе и раз! Премии, награды. Прежде всего бросается в глаза фамилия Голоты. Себя раньше всех видишь. Выдают
Наградной список длиннющий, четыре столбика. Все, кто хорошо трудится, не обойдены. Интересно, как отмечен Алеша Атаманычев? Все лето он здорово работал. Лучше всех.
Пробегаю глазами наш заводской «указ». Голота, Гаранин, Герасимов, Гранаткин!..
Не там ищешь Атаманычева, грамотей! Начинай с заглавной строки. По алфавиту напечатаны фамилии,
Адамов, Андреев, Акулькин... Борисов, Болотов, Богатырева... моя Ленка. Атаманычева нет. Ни сына, ни отца. Перечитываю список от первой до последней строки. Не числится! Ошиблись учетчики, наломали дров.
Бегу в депо, навожу справки. Делопут, которому поручено вести бухгалтерию социалистического соревнования, обиженно заявляет, что никакой ошибки не произошло, все правильно. Заводская комиссия не сочла возможным, по весьма веским причинам, наградить Атаманычева.
По каким причинам?..
Делопут многозначительно опускает тяжелые веки, набухшие государственной тайной.
— Гм... сверху виднее.
Иду «наверх», в комиссию, к самому Быбочкину. Так обидно за Алешку, что даже потерял власть над собой. Размахиваю руками, кричу, увлажняю прокуренный кабинет брызгами слюны.
Быбочкин наливает в стакан воды, протягивает мне.
— Успокойся, потомок. Вот так! Теперь садись и рассказывай. Я слушаю.
Стучу кулаком по столу и говорю: если Атаманычева не отметят, пусть и меня вычеркивают. Не желаю на чужих хребтах въезжать ни в Ялту, ни в передовики.
Посуровел Быбочкин. И до этого не был приветлив, а после моих слов совсем помрачнел.
— Отказываешься от социалистической премии?! От высокого доверия, оказанного тебе? Да ты что, Голота, с ума спятил?
— Не я спятил, а тот, кто обокрал Атаманычева. Он достоин премии. Вот цифры. Простая арифметика. Посмотрите!
Быбочкин даже не взглянул на мои бумаги.
— Я был о тебе лучшего мнения, Голота!.. Ударник среди ударников, потомственный рабочий, талант, студент, историческая личность, а к сложной нашей жизни, где и с компасом можно заблудиться, подходишь с четырьмя правилами арифметики.
— Не темните нашу ясную жизнь. Если награждать, так всех, кто хорошо работал, отличился, а не так, как вы...
— Брось философию разводить!
— А почему не пофилософствовать? Хотите, чтобы я молча вкалывал? Крот истории должен не только рыть, но и размышлять.
Быбочкин метнул из-под грозно нависших бровей свирепый, прямо-таки бешеный взгляд.
— И это тоже брось... на пушку брать! Не простофили мы, не сопливые интеллигентики,
— Не мешает и вам быть интеллигентным!
— Вот что я тебе скажу, инте-ллиген-тный товарищ! От социалистических премий не отказываются. Наши премии, если кому-нибудь от них тошно, отбираются с барабанным треском, с опубликованием в печати и с кое-какими оргвыводами. Не посмотрим и на родословную.