Я люблю
Шрифт:
Бросил меня Васька. На другой паровоз перебрался. Пойду к нему в барак, повинюсь, попрошу вернуться на Двадцатку. Потом и к Алеше побегу.
Еще ничего не сделал, а уже посветлело на душе и в ногах резвость воскресла. Нет, мысль — это все-таки чудо, она душа дела. Будет время, когда люди пошлют на Луну, на Марс и на Венеру космические корабли. Но раньше там побывал в своих мыслях Циолковский. По его прочерченному курсу полетят ракеты.
Ну, парень, делай свой первый шаг в будущее!
Поворачиваюсь, иду по путям. Миную теплушку с жестяным щитком, на котором написано «Магнитогорск», и выхожу на огромный пустырь, на привокзальную
Выбирай свою судьбу, приезжий искатель, иди, карабкайся, возвышайся!
Вот где ты оплошал, Алеша! Во главе всех объявлений и призывов должен сиять твой щиток с надписью: «Магнитка — родная мать каждому труженику, нет у нее ни пасынков, ни любимчиков».
Рискуя попасть под колеса таратаек, под копыта гривастых приземистых лошадей, шагаю по вокзальной площади. Обхожу стороной сезонников с чувалами и сундуками, с поперечными пилами, завернутыми в мешковину. Толкаю пьянчужку — он пытался ни за что, ни про что облобызать меня — и натыкаюсь на женщину с двумя детьми. Жарко, а на ней стеганая кофта, три темных юбки, надетые одна на другую. Обута тоже не по сезону: в валеные сапоги. И девочки ее обмундированы по-зимнему: а ватных деревенских пальтишках, в пуховых платках, в толстых вязаных чулках. Впопыхах, видно, подняты посреди ночи пожаром или еще каким-нибудь бедствием, напялили на себя побольше.
Женщина и дети расположились на своих узлах, в сторонке, где меньше людей. Сидят тяжело, обреченно, как птицы с подрезанными крыльями.
Стою перед ними и, чувствую, краснею. Стыдно и больно. Я сыт, на мне чистая рубаха, на сберкнижке немало денег, в кармане неизрасходованная продовольственная карточка ударника горячих путей, за мной закреплено персональное бесплатное кресло в цирке, депутат горсовета, знатная личность, в музее выставлен, а эти люди...
— Здравствуйте! — говорю я.
Мать неохотно кивает. Девочки смотрят на меня с удивлением и тоже помалкивают. Отвыкли, видно, здравствоваться. Не верят моему сочувствию. Не ждут от меня ничего хорошего.
— Вы приехали? Уезжаете?
Глупые вопросы! Ничего другого не успел придумать.
Женщина медленно склоняет голову, укутанную в теплый платок. Вот и пойми ее, куда она путь держит: сюда или отсюда.
— Завербованные? К мужу и отцу прибыли?
Молчит.
— Откуда вы, тетенька?
Вот растяпа! Не все ли тебе равно, откуда она и кто такая?
Женщина не слышит меня. Не желает. Взгляд ее застыл. Запавший, старушечий рот наглухо запечатан.
— К дяде мы приехали, — говорит старшая, похожая на мать девочка. Ей не больше восьми, но уже ясно, что вырастет пригожая и серьезная девушка. Из-под платка у нее выбиваются две светлые, аккуратно заплетенные косички. Круглое лобастое личико свежо, намыто. Успела! Золото и в грязи блестит.
— Адрес дяди знаете?
— Потеряли, — вмешивается в разговор младшая сестренка и прячется за спину матери.
— А где работает ваш дядя? Как фамилия?
Молчат. Нерешительно смотрят на мать: говорить или не говорить? Та кивает.
— К дяде Васе мы приехали, — бойко отвечает старшая.
— К дяде Васе? — чуть не вскрикиваю я. — К Непоцелуеву?
— А вы его знаете?
— Кто же его не знает! — улыбаюсь я, а губы мои дрожат. — Он на паровозе работает, а живет в бараке, на Степной улице. Хотите, я провожу вас к нему?
Женщина чуть оживилась, почти доверчиво смотрит на меня. Переводит взгляд на свои узлы, вздыхает.
— А далеко идти?
— Далеченько. Не бойтесь, мы тарантас наймем!
— Денег у нас нет.
— Ничего! У меня есть. Пошли!
Женщина опять угасла. Раздумывает. Тяжелые, набрякшие веки безжизненно падают, наглухо закрывают глаза. Девочки кидаются к матери. Одна гладит ее руку, другая теребит фуфайку.
— Вставай, мама! Ну!
— Постойте, доченьки. Голова закружилась. Передохну. — Она медленно открывает глаза, виновато оправдывается, глядя на меня: — Отощали мы. Едем, едем, едем... и все без хлеба.
Рука моя опускается в карман, нащупывает кошелек с деньгами и продуктовой карточкой.
— Подождите тут, — говорю. — Хлеба принесу.
Минут через тридцать я возвращаюсь с черной буханкой. Уговорил директора орсовского магазина отоварить без очереди ударную карточку на три дня вперед. И целый фунт соевых конфет раздобыл да еще какую-то соленую рыбину. Кладу все это добро на колени женщины, спрашиваю, есть ли у нее чайник или какая-нибудь посудина.
Смотался в ближайший барак, наточил из «титана» бидон кипятку.
Они, забыв обо мне, едят, а я стою около и стараюсь не смотреть на них. Но смотрю и смотрю. Всю жизнь Непоцелуевы добывали для людей хлеб, а теперь...
Из-за облупленной вокзальной теплушки выскочил человек в синих галифе, в скрипучих сапогах. Женщина и ее дочери перестали есть. Онемели. Переглянулись. Насторожились. И опять стали похожи на птиц с подрезанными крыльями.
Милиционер озабоченно, не поднимая головы, прошагал мимо. Гимнастерка потемнела и полиняла под мышками. На затылке под синим околышем фуражки золотился юношеский курчавый пух, давно тоскующий по ножницам и бритве.